Мес смотрел на него.
— Не смотрите так, — внезапно смутился Штумпф. — Странно… В вашем взгляде таится что-то… Знаете, когда-то, очень давно, на Земле было Возрождение. Все самое высокое пробудилось в людях, и они, словно прозрев после мрака, начали творить. Они создавали прекрасное, они верили в святость красоты и в то, что ее поймут и через века. Осознание своего бессмертия через собственные произведения приводило их творчество к апогею, на ту самую грань, где, слабое и немощное, кончается человеческое и начинается, зачинается божеское. Одни мастера умирали в нищете. Другие, приближенные к князьям, ввергались затем туда же, в нищету и ненависть. Но и те, и другие продолжали жить и после смерти, жить и дарить жизнь остальным, жить и вдохновлять. Они завоевали для себя бессмертие.
— Ты знаешь выход? — недоверчиво спросил Мес.
— Нет, — горько покачал головой Штумпф. — Я не знаю выхода. Но я верю, что кто-то знает его и выведет нас из тьмы, куда ввергли мы сами себя.
— Но кто будет это, ты знаешь? Бог? Или человек? — Это будет человек. Не бог. Потому что давно ушли от нас боги. Мес поднял одну бровь.
— А что же церковь? — спросил он. — Несогласие Христово?
— Они поражены проказой, подобно нам, — сказал Штумпф. — Ибо проказа — болезнь крестовых походов.
Еще немного поговорив, Мес отпустил его. Штумпф ушел. Бронзовый Гермес глядел из своего угла. Мес наклонился. Одним коротким, точным движением задернул старого бога плотной тканью занавеса.
* * *
В мертвом, переделанном под жилище луксорском храме было холодно. Дрожащие светильники в уставленном колоннами главном, гипостильном зале делали видимыми тучные, резьбою траченные колонны, проходы же между ними наводняли непробиваемой, непросветляемой, могучей стеною тьмы. Поэтому не хотелось идти туда и блуждать между молчащих колонн — мнилось, что нет в главном зале храма свободного прохода, а весь он заставлен светлыми и темными столбами, подпирающими свод.
Прочие помещения также напоминали игру света и тьмы — одни были напоены светом, другие ввергнуты во мрак. Только то помещение, где разговаривали они, не было похоже на другие, — здесь царили сумерки.
Они разговаривали: он — стоя, опираясь рукой на невысокую тумбу, где стояла нетронутая чаша с вином, она — сидя в кресле и приняв всегдашнюю свою царственную позу. В окно светила сливочная луна, жирная и пористая, как пенка. Свет ее падал точно между ними, лежал на полу, ровный и чуждый, словно аппликация. Из-за этого они плохо видели друг друга, лишь силуэты: свет был слишком ярок для полутемного помещения. Слишком яркая луна уродилась в этом сезоне.
Говорили они уже долго, но вряд ли замечая это — протяжные и надрывные паузы превращали разговор в одно сплошное многозначительное молчание и сводили на нет то немногое, что было сказано. Замолкали не от того, что нечего было сказать, но от неловкости, смущения, быть может, странного недопонимания там, где раньше все схватывалось с полужеста. Мучительно протекающий разговор этот, в сущности, был не нужен ни ему, ни, тем более, ей. Однако он все равно пришел, чтобы говорить с нею, а она не могла отослать его. И поэтому истязали себя оба. Поминутно то у него, то у нее вдруг выплескивался наружу поток слов — и так же резко обрывался. Давно бы следовало закончить, положить конец, подвести черту — и разойтись. Но нет, они продолжали свой мучительно-бессмысленный разговор.
— Пойми, о вине говорить не нужно, здесь вообще неприложимо само это понятие. Мне, видимо, при рождении на лбу это написали, вожгли в мозг — будь хитрым, ловким, умным, — и чересчур приспосабливающимся, примиримым. Тогда как остальные не выдержали, я пытаюсь ненавистью оправдать себя, а на самом деле — просто боюсь. Чего? Ангелов? Нет, неизвестности. Пойми, это болезнь, нет, это мука быть здесь, говорить с тобою, поведывать тебе все это через боль. А ведь ты сама должна понимать.
Пауза.
— Нет, ты не понимаешь. Мне больно, грешно, если выражаться твоими словами, было видеть, как там, на Буле, ты взглянула на меня — с тем, чтобы причинить мне эту боль, чтобы унизить даже, а ведь я поступил, как требовало этого от меня мое естество.
— Я знаю.
Пауза.
— Тогда пойми, пойми тогда и ты, что мое естество требовало, вынуждало меня прийти к нему. Воздай людям по-своему, сказал он тогда мне, и я спросила: как, Господи? И он сказал: будь свидетелем моим пред людьми. А с сущностью своей языческой расстаться не хочешь, спросил он меня. Остаться тою же хочешь? И я ответила: не хочу, Господи, возьми ее у меня. Но я ничего не почувствовала, когда в то же мгновение облек он меня судьбою Шехины. И я стала ею. Как древо, прогнулась ты под бременем этим, сказал он.
Читать дальше