А нашли его именно в кабинете — на полу, с подостланной под него простыней и уложенной под голову подушкой. По первому впечатлению, он здорово смахивал на спящего человека, который сам, без посторонней помощи и постороннего вмешательства, устроился на ночлег. Но, пожалуй, именно это и было одним из главных обстоятельств, совершенно сбивавших с толку следствие. Принять эту насильственно приданную Кроче позу за преднамеренную имитацию естественных и самостоятельных его действий никому не приходило в голову, потому что, во-первых, она нисколько не заслоняла самого факта убийства, а, вовторых, абсолютно не вязалась с безукоризненной, если так можно выразиться, техникой всех прочих элементов преступления. Как это ни дико для конца двадцатого столетия, но трудно было отделаться от мысли, что нелепое, с точки зрения здравой житейской логики, действие могло иметь какой-то ритуальный смысл. Впрочем, истолковать или хотя бы как-то ограничить смысл этого ритуала тоже не было никакой возможности, но многие ухватились за него как раз по причине того, что ритуал есть ритуал — темные действия, логика которых безнадежно затерялась в глубине веков.
Кто сказал «а», должен сказать и «б». Но этого не было и в помине: обособив одно обстоятельство, никто, однако, не удовлетворялся мистическими версиями преступления — все требовали четкого объяснения, где причина — это причина, а следствие — следствие.
— Как-никак, — сказал мне, улыбаясь, синьор Марио Гварди, инспектор уголовной полиции, — мы люди почти двадцать первого века, хотя предательский копчик и выдает нашу родословную. Кстати, — заметил вдруг синьор Гварди, — у вас, кажется, были какие-то недоразумения с шефом?
— Были, — вздохнул я, — у кого их не бывает? У вас, Гварди, разве все безмятежно на службе?
Он понимающе кивнул головой, и я сказал, что жизнь есть жизнь.
— Да, жизнь есть жизнь, — повторил он мои слова и, чуть помедлив, добавил: — А смерть есть смерть.
Я не люблю этой ложной многозначительности, особенно в устах полицейского чиновника. Но, видимо, Гварди вспомнил о смерти непроизвольно, потому что, говоря о жизни, в сущности, невозможно не думать о смерти — ее естественной противоположности.
Нет, я зря увидел в сентенции Гварди некий дополнительный смысл, кроме того прямого, который она содержала явно: в конце концов, инспектор уголовной полиции обязан быть немножечко философом. А спустя минуту, Гварди доставил мне еще одно доказательство своего пристрастия к философским обобщениям.
— Доктор Прато, — сказал Гварди, — сколько бы ни превозносили человеческий разум, только одно его качество достойно истинного удивления — косность. Все, что я знаю о смерта доктора Кроче, говорит мне, что нельзя пользоваться привычным ключом… у вас это, кажется, называется алгоритмом? И все-таки я непременно набредаю на него, откуда бы ни начинал свое движение. Я думаю, у вас, в науке, тоже не без этого?
— Разумеется, Гварди, разумеется.
— Что же вы в таких случаях делаете, доктор?
— То же, что и вы, Гварди: отыскиваем новый ключ.
— Действительно, — рассмеялся он, — а нет ли у вас, доктор, каких-нибудь заготовок ключа для дела Кроче?
Что за дурацкий намек! Или это, черт возьми, опять философское целомудрие чиновника полицейского ведомства!
— Нет, — я был раздражен и не считал нужным скрывать это, — нет, Гварди, никаких заготовок у меня нет.
— Чудовищно, — воскликнул Гварди, не обращая ни малейшего внимания на мою реплику, — есть дело, есть реальное дело, у которого было начало, было завершение, а мозг твой видит только то, что видят глаза. Иными словами, ничего почти не видит!
Странное чувство вызывала у меня эта откровенность полицейского чиновника, прокламирующего собственное бессилие. Я никогда не верил во всеведение полиции, никогда не верил в реальность ясновидящих Холмсов, я только развлекался рассказами об их фантастической проницательности. Но, черт возьми, такое откровенное, я бы даже сказ. ал, беззастенчивое признание своей беспомощности шокировало, потому что где-то в недрах моего Я гнездилась действительная, вопреки иронии, вопреки насмешкам, вера в криминальную полицию.
А Марио Гварди в угаре нелепого энтузиазма саморазоблачения продолжал расписывать и поносить свою близорукость, специфически полицейское убожество воображения и наконец яростно обрушился на репортеров и беллетристов, сотворивших кумира из детектива — жалкого, бесцветного клерка сыскной полиции.
Читать дальше