— Про паука ему сказал? — спрашивает меня Фужер. — Прямо с порога!
— Правильно. Тут ты его и поддел. У него с фалангистами еще со времен студенчества имеются личные счеты. Помнишь, как они университетскую библиотеку пожгли?
Обычно я быстро соображаю, что к чему, таксистская работа такая, а тут словно затмение нашло — никак не могу понять, о чем все время шла речь, и до чего же мы договорились. Поэтому я с наивным видом интересуюсь:
— Послушай, старина, он что, и впрямь собрался задать вздрючку Мертону?
— Кто их разберет, этих ученых, — ухмыляется тот. — Может, и собрался. Но раззадорили мы его не на шутку. В таком деле главное подпустить перцу в одно место, как ты полагаешь?
— Согласен. А что он там загибал насчет фотографий?
— Фотографическая память, — поясняет Фужер. — Один раз поглядел — на всю жизнь запомнил. Как сфотографировал. Вот он полистает мой презент, к настоящим мастерам прогуляется и станет большим специалистом по мордобою ногами. Экстрасупер-люкс, как ты выражаешься.
— Пока он будет припоминать, как делается простой «ооцуки», — говорю я недоверчиво, — Мертон вобьет его в землю по самые уши.
— Вряд ли, — отвечает Фужер, попыхивая сигареткой. — Думаю, прежде чем Мертон хотя бы пошевелится, мой парень успеет и вспомнить, и сделать этот твой «оо-цуки» как положено, и даже подремать чуток, покуда Мертон будет считать собственные кувырки.
Истекает день, другой… Мертон калечит еще одного сумасброда, профессионального борца весом под двести килограммов, выбивает пыль из нескольких ребят в белых кимоно с черными поясами. И по всему видать, что нет для него большего удовольствия. Страшный он был все же боец.
В последний день арена трещала от наплыва желающих увидеть прощальное выступление Гроссмейстера Каратэ. И каждый втайне, на самом донышке души, надеялся, что отыщется в нашей великой стране хотя бы кто-нибудь способный после первого раунда уйти с арены своим ногами. Мертон по обыкновению своему дробил кирпичную кладку, ломал бетонные плиты и стопки черепицы, все чин чином…
А сцепиться с ним в этот последний день пожелал один лишь человек. Странствующий монах, случайно заглянувший в нашу гостеприимную столицу по пути из одного монастыря в другой в поисках вселенской мудрости.
Фужера в этот вечер не было в зале — накануне в его заведении состоялась маленькая поножовщина, и у него возникли проблемы с полицией. К тому же, сдается мне, он боялся-таки увидеть, как из его задумки выйдет натуральный пшик, а из его любимого племянника сделают рубленый шницель…
Так уж вышло, что первым таксомотором, подвернувшимся нашему монаху по пути на арену, оказался именно мой. И я с полным моим почтением подвез приобщенного к тайнам небес до самого входа, выскочил из кабины раньше него и с поклонами открыл ему дверцу. Монах, не глядя в мою сторону, подошел к полицейским, что-то им бросил через плечо, и те чуть ли не за руки впихнули меня в эту ревущую тысячами голосов коробку следом за моим пассажиром. Я поупирался для приличия: мол, день еще не закончен, мне бы деньжат подзаработать… Но те, здоровенные буйволы, ни в какую. Сказано сопровождать до арены, и хоть тресни!
Довел я монаха до кулис, пристроился там. Таращусь на происходящее в дырочку, а сам трясусь, как паралитик.
Мертон стоял в центре татами, сложив руки на груди. В белом кимоно с черным пауком на рукаве, перетянутый широким красным поясом, огромный фалангистский жеребец. В этот миг он казался мне, да и всем, кто сидел на трибунах, и в самом деле непобедимым. Непреодолимой злой силой. Стихией.
Я оглянулся на своего монаха, о котором, кажется, все и забыли. А он укрылся в тени, присел на корточки и чуть ли не поклоны бьет. Лицо мирное, потустороннее какое-то… Увидел меня и словно опомнился. И тихонько мне шепотом:
— Вы не смотрите на меня. Ни к чему это вам. А я ему тем же манером отвечаю:
— Что же мне, на того носорога прикажете смотреть?
— Это как угодно. А от меня отвернитесь. Зачем вам знать лишнее? Да и меня задерживаете…
Тогда только я понял, что вовсе не скромничает он по бог весть какому поводу, а тайну хочет уберечь. На тот случай, о котором он говорил там, в своей конуре. Если вдруг нас всех трясти начнут да душу из нас вынимать за то страшное знание, что покуда один только он хранит. Чтобы, значит, не о чем было мне пробалтываться, когда, не приведи господь, на меня так нажмут, что я готов буду сознаться в чем угодно.
Читать дальше