Ника Созонова, Александра Созонова
Сказ о пути
Кожа воротника промерзла и натирала щеку. Ледяной ветер трепал волосы и жалил лицо. Из этого мира давно пора было выбираться, делать ноги, отряхнув с подошв снежную пыль. Но Дийк продолжал шагать, упрямо и мерно. Он привык доверять своей интуиции, а она твердила, что еще не все дела здесь закончены. Хотя какие, собственно, дела могут у него быть в заснеженной пустыне, скрашенной лишь одинокими валунами и столь же одинокими деревьями? Ему не встретился ни один человек за все время пути. Его верный зверь — прирученный рыш, жалобно поскуливал, отморозив все лапы. Он смотрел на хозяина обиженно-обреченно, явно не понимая, что они здесь забыли. «Ну же, — твердил выразительный взгляд золотистых глазищ, — остановись, расчисти на камне местечко для круга, я прыгну к твоим ногам, и мы наконец-то слиняем из этого негостеприимного места в более теплое и ласковое!»
Садилось солнце, и все вокруг из белого становилось шершаво-алым, но столь же слепящим. Странно: люди, встреченные за время странствий, стирались из воспоминаний быстро — мужчины и женщины, правители и нищие, злодеи и праведники — кто раньше, кто позже сливались в один образ: усредненный, аморфный. Зато пейзажи, даже мимолетные, оставались в памяти резными оттисками. Дийк хранил их, словно в копилке или коллекции, изредка изымая, рассматривая, а затем аккуратно складывая обратно. Стылые предрассветные сумерки с едва уловимым пульсом нежно-розового, осеняющие большие железные города; громоздкие тучи, нависшие над лиловым океаном; облако, похожее на корабль, и облако, похожее на дракона, с синим солнечным лучом — словно столбом пламени, вырывающимся из разверстой пасти…
И этот нынешний закат тоже ляжет в копилку, украсит ее своей чистотой и холодом, горделивой отчужденностью и немыслимой тишиной.
Стемнело. Дийк уже еле передвигал ноги, как и Гоа, звенящий обледенелой шерстью и донельзя жалкий, — когда он различил дым, серым винтом тянущийся из-за очередного валуна. Дым — это огонь, а огонь — это люди, или существа, им подобные, а значит — кров и горячая еда. К странникам почти везде — за немногими исключениями — относятся приветливо, особенно если за кров и ужин они расплачиваются сказками, услышанными или сочиненными за время долгого пути.
Воодушевленный, Дийк доковылял до валуна и обогнул его серую тушу.
М-да… Вряд ли здесь будут рады услышать его истории. Да и ужина с теплой постелью, похоже, не предвидится. Небольшое селение, домов на тридцать-сорок, было мертвым. Точнее, умерщвленным. Сожженные жилища, разбросанные по снегу окоченелые тела, наполовину занесенные снежной пылью… Убиты были все, даже домашнюю живность не пощадили. Но, похоже, это не было разбойным нападением, как определил он, подойдя ближе: мертвые женщины не были опозорены, на многих поблескивали украшения — бусы, браслеты и кольца.
Дийк нередко видел смерть — порой страшную и оскаленную, порой мирную и неслышную, поэтому давно перестал бояться ее. А заодно лишился благоговейного почтения к моменту перехода из одного состояния — теплого и беспокойного, в другое — застылое и холодное.
Он присел возле ближайшего к нему тела. Женщина средних лет с растрепанными и заледенелыми волосами смотрела в небо. Дийк сдул снежную пыль с окаменевших в удивлении и ужасе глаз. Они казались искусно выточенными из хрусталя — настолько прозрачной и чистой была радужка, дымчато-голубая, с рыжими вкраплениями. Интересно, верно ли, что в зрачке убитого отпечатывается лицо убийцы? Он вгляделся в два темных тоннеля, но ничего не узрел, кроме собственного любопытствующего лика.
Из шеи женщины торчала короткая стрела с красно-черным оперением. Тяжелый ледяной сгусток крови, облепивший острие, мерцал тем же оттенком, что и малиновые бусины перерубленного ожерелья. Дийк поднял одну из них и посмотрел на свет: нет, не рубин и не гранат — простое стекло.
— Вот мы и поужинали с тобой, Гоа. Вот и отдохнули в тепле…
Рыш задрал округлую морду и завыл — то ли оплакивая погибших, то ли жалуясь на тварь-судьбу, снова оставившую его без еды.
— Мародерствуем потихоньку?
Тихий приглушенный голосок заставил путника вздрогнуть. Гоа ощетинился, припал на передние лапы и утробно зарычал. Должно быть, злился на самого себя — на плохой слух и нюх, не позволившие учуять чужого на расстоянии. (Да, в этом рыши слабы — сильно уступают и собакам, и кошкам, на которых так смахивают с виду.) На местного жителя, чьи шаги скрадывал пушистый сугроб, злиться было нелепо, так как никакой опасности он не представлял: ребенок семи-восьми лет, завернутый в огромный тулуп — то ли отца, то ли старшего брата. Полы его волочились по снегу, а воротник закрывал большую часть лица. То, что виднелось, было невзрачным, худым и изможденным. Лишь глаза — большие, живые — казались одолженными на время у кого-то другого.
Читать дальше