— Дорогие односельчане! — начал торжественно предсовета Степан Петрович Дорошенков. — Вот и собрались мы все. Все! В этот необычный факт трудно поверить, товарищи дорогие, но он налицо.
Он кашлянул, замялся, спохватившись, что напрасно, наверное, сказал это «товарищи дорогие», что и вообще надо как-то иначе говорить, другими словами, что надо говорить не как на исполкомах и сессиях, там-то как раз было проще, там он всегда знал, что сказать и как сказать, там почти всегда было по бумажке. А тут ведь такое не пройдет. Не пройдет… Он вспомнил, что ночью — ведь не спал же из-за этого выступления всю ночь! — приходили к нему простые, нужные и правильные слова. А теперь вдруг куда-то все провалилось. И Глухоченков еще со своим крохоборством… Ведь вначале ж надо свое слово сказать, а уж потом — ему предоставить. «Эх, сбил он меня, стронул, гад, с мысли. Жалко ему стало материальных ценностей для народа…» И хотел было уже плюнуть Степан Петрович на приставания бухгалтера насчет денежных сборов, но подумал вдруг, что ведь вот действительно скоро пройдет эта смута, уйдут мужики, не насовсем же они пришли, что правда, то правда, и надо будет жить дальше, что жить-то дальше придется не как-то там иначе, а все же, куда ни крути, давно заведенным порядком. Потому как другого нет. И тогда уж Семен Николаевич припомнит ему этот сход. У кого-кого, а у него, точно, ничего даром не проходит. У него бухгалтерия точная. «Отпляшется он тогда на моих косточках. Эх, вернулись бы мужики насовсем! Как бы зажили мы тогда! Как бы захозяйствовали!»
Сход уже начал шуметь, люди задвигались, иные стали посмеиваться над замешательством предсовета, мол, это тебе не с трибуны по праздникам головы дурить. Другие терпели молча. А кто-то крикнул:
— Петрович, что замолк? Крой дальше! Только по писаному не надо! Попроще давай!
Степан Петрович облизал пересохшие губы, пошевелил одеревеневшим языком, но так ничего и не сказал толком, махнул рукой и кивнул Глухоченкову: давай, мол, говори, черт с тобой.
Семен Николаевич неторопливой походкой подошел к столу и, улыбаясь и помахивая поднятой над головой рукой, на что в людской гуще кто-то из женщин насмешливо заметил, что вот, мол, главбух наш, как артист, вышагивает, остановился и некоторое время требовательно вглядывался в лица собравшихся. Сход действительно вскоре утих. Глухоченков уперся в стол кулаками и сказал:
— Мужики! С руки ли нам, земляки дорогие, так вот, на сухую, так сказать, разговор наш начинать?
— Не с руки! Знамо, не с руки! Указ горло засушил! — забасили и несколько голосов пречнстопольцы; по голосам можно было понять, что Глухоченков попал в самую точку, такое начало народу понравилось.
— Указ, верно. Указ, он хоть и указ… — Да его без нас писали! Не нужен нам такой указ! — опять забасили в толпе.
— Минуточку! Минуточку! Нет, братцы, — поправил их Глухоченков, — указы мы уважаем. Потому как мудрыми людьми они писаны. Но! — И тут он поднял над головой палец; палец у него немного дрожал, чего, правда, никто не заметил, и сход на мгновение замер, словно подчиняясь загадочной значительности жеста оратора. — Случай-то, как понимаете, особенный. Тут дело такое, что никакими указами и законами не оговорено. Ис-клю-чи-тель-но-е дело! Валентина! — позвал Глухоченков и начал высматривать кого-то в толпе. — Где завмаг?
— Здесь! Вот она!
— Валентина? Ты, Валентина, не хоронись, — дорогая ты наша кормилица и поилица! У тебя, я знаю, четыре ящика белой оставалось?
Толпа сразу одобрительно загудела.
— Ну, и что ж из того, что оставалось? — ответила Валентина, дородная, видная женщина в платье из темной, видимо, очень дорогой материи с бледно-розовыми аляповатыми цветами.
— А то, Валюша, родная ты наша, что у мужиков глотки пересохли. От такой-то невеселой жизни. Вон сколько сена сегодня наворочали! Так что если бутылочку не откупорить, несправедливо получится. Правильно я говорю, мужики? А, мужики?
— Правильно! Не жмись, Валентина!
Толпа одобрительно зарокотала еще десятком мужских голосов.
— А я что? — спокойно продолжала Валентина, поправляя на бедрах платье. — За законом и порядком пускай начальство следит, мое дело — магазин. Мне скажут продавать, я и продаю. А скажут, чтобы не продавала, я и не продаю. У меня всегда порядок. А те девяносто три головки стоят в подсобке. Сказано было не продавать, я и не продавала. Мне что…
Толпа опять загудела мужскими и зажужжала женскими приглушенными голосами; женские голоса настолько были приглушены преобладавшими мужскими, что не понять было, одобряют они затею бухгалтера Глухоченкова с выпивкой или, наоборот, осуждают. Поскольку от них можно было ожидать в такую минуту и того и другого.
Читать дальше