XII
Во мрак погружается лишь тот, кто хочет победить его или уйти из жизни. Мы бредем в темноте, отыскивая путь к свободной жизни, но иногда чувствуем, что от такой свободы уж слишком сжимается сердце.
Если в сельве есть места, куда даже днем не проникает ослепительный солнечный свет, то что же можно сказать о слабом лунном? Мрак, кромешный мрак. Стараясь избежать ударов ветвей, грозящих выколоть мои ничего не видящие глаза, я пригнулся к луке седла и касаюсь виском жесткой лошадиной гривы. Мы как бы растворились в ночи. Кони сейчас знают лучше нас, куда идти. Гордая голова моей лошади касается вздрагивающего крупа той, что несет на себе Рамона. Она старается твердо и надежно ставить копыта. Изредка по ней проскакивают электрические разряды дрожи. Это и есть страх, леденящий кровь и туманящий сознание.
Здесь в эти ночные часы невольно вслушиваешься в робкий говор ветвей, колыхаемых редкими порывами ветра, рыдающие завывания которого вызывают внезапный испуг. Здесь, во мраке заколдованной сельвы, путеводной звездой становится сердце. Разумом руководят напряженные до предела органы чувств. Можно смело утверждать, что слух, обоняние, зрение и даже вкус сейчас материальны. Слух — как бы стремится приблизиться к месту возникновения звука и лихорадочно пытается определить расстояние до него; глаза — устремляются вслед за слухом и безуспешно стараются распознать причину шума: что это, змея или ягуар? Обоняние — сразу же хочет прийти им на помощь и почувствовать запах, выдающий нарушителя тишины. Но страх должен воплотиться в конкретную форму и осязание — это сказывается в осторожном ощупывающем движении: отыскивает что-то в наступившей тишине. И, наконец, в бессильном отчаянии хочется кусать притаившегося врага. Но он исчезает, и все начинается сызнова. Органы чувств и сознание бессильны, и лишь сердце стучит: я здесь!
В лесу закон: ночь для тех, кто не может существовать здесь днем. А мы нарушаем этот закон. Мы пробираемся в сельве ночью, как два слепых котенка, то и дело спотыкаясь, то тут, то там замечая просверливающие сплошной мрак глаза ночных животных, пробираемся, несмотря на твердые шипы, ощетинившиеся штыками кусты терновника, несмотря на невидимые полчища маленьких летающих врагов, жалящих так, что мы сжимаем зубы, чтобы не закричать.
Мало-помалу дрожащая фара луны отразилась в илистом дне заливаемой низины Отатес. Это был кусочек, круглый кусочек стекла, разбитый неуверенными шагами лошади. Спустя некоторое время, когда успокоилась вода, он, медленно, трепеща, словно нехотя, воскрес.
И снова лес, сельва, сельва. Рев ягуара, от которого замолкает даже хор лягушек. Все лесные звуки затихают, когда раздается его мощный голос. Лишь много времени спустя, после того как замрут самые далекие, подхваченные эхом раскаты его рычания, гремучая змея отваживается позвенеть своими погремушками и лягушки снова начинают квакать. Сельва ночная, сельва нескончаемая.
Когда зашла луна, мы вышли к хижине сборщика кокосовых орехов. Около нее полянка примерно двадцати метров в длину, где хозяин складывает собранные плоды. Там мы спешились, пустили лошадей пастись на длинном поводе, а сами на четвереньках забрались в хижину немного отдохнуть, чтобы остудить горящее от шипов и колючек тело и успокоить нервы.
Очень рано, когда еще не было слышно звонкого щебетания птиц, мы отправились дальше. Все дальше и дальше, пока не засверкали огни старого Сентиспака. И тогда мы повернули на запад.
Наступило утро, и солнечные блики засверкали на крупах наших лошадей. Мы покинули земли, залитые пресной водой, и вступили на побережье, затопляемое морем. Снова заросли мангровых. Немного дальше — равнина, серая, словно посыпанная пеплом, почти сплошь покрытая разноцветными пятнами солончаков. То здесь, то там жалкие хижины солеваров; возле них шалаши на ветвистых стволах какауананче, крытые пальмовыми листьями.
Когда в этих местах наступает пора наводнений, солевары ютятся в своих шалашах, совершенно изолированные от остального мира. В плетеных корзинах подвешивается к потолку все — и продукты, и одежда. Солевары стоически привязаны к своему жалкому очагу. Они используют этот период для посева ничтожного количества кукурузы на наиболее близких к ним пресноводных землях, куда отправляются на лодках. Они снуют по лагуне, а живут наверху, в шалаше, среди вонючей воды, счастливые, не знающие никаких треволнений.
Читать дальше