Один был даже слишком хорошим: нужно было вернуть Малинового. Через две недели после Перверсии я отправился с ним в имение Бартоломея: путешествие как раз на день в одну сторону и еще день на возвращение. Добравшись на место к вечеру, я застал старика спящего в гамаке в саду. Когда он пришел в себя, то, казалось, был доволен моим визитом, если я сумел правильно прочитать его настроение через завесу ироничных сентенций и уж слишком широких улыбок. У него было очень выразительное лицо, и он заведовал его гримасами совершенно сознательно. Общаясь с подобными людьми, мы невольно становимся гурманами Формы, криптологами вроде бы случайных поведений, режиссерами вздохов и подмигиваний — и вот уже из задней части головы у меня начал расти маленький Наблюдатель, неутомимый суфлер и критик. — Что-то подозрительно резкие эти вечерние заморозки. — Не хуже, чем в последней декаде, насколько слышал», — отвечаю я, а это «насколько слышал» выговаривается в спадающей каденции, на долгом выдохе, с соответственным наклоном головы.
После ужина, каким-то образом мы пришли на террасу, к телескопу. Бартоломей курил трубку, опершись правым плечом о массивную конструкцию. Новая Луна, темная ночь, алый жар в чубуке… Он указывал им отдельные звезды и созвездия, называя по очереди. Хозяин не был пьян, я тоже. Голос у него был теперь глубоким, сильным, достойным проповедника. Я присел на стуле. Шея все время болела от поворотов головы вслед за рукой и трубкой Бартоломея.
Он прервался, чтобы ответить на мои вопросы.
— Наука? А какой же это наукой можно заниматься? Ну чего бы такого я мог открыть ? До каких еще не познанных истин дойти? А даже если и так, было бы это разумно по существу? Не думаю, чтобы консенсус по данной проблеме как-то изменился.
Я рассказал ему про крикунов с Торга.
— Ну, сам же видишь. Тебя не должны обманывать язык и намерения, с которыми были написаны книжки, которыми, не сомневаюсь, ты зачитываешься. Да, это правда, что я сохраняю какую-то частицу знаний и культивирую привычки, рожденные способами его добычи — приблизительно на том же принципе, согласно которому кухарки сохраняют память о традиционных кулинарных рецептах и культивируют кухонные суеверия. Но я не обладаю даже той, свойственной им, иллюзии полезности. Это память об определенном стиле жизни… об определенной модели человечества.
Неужели же не осталось никаких вопросов? Никаких абсолютных тайн?
— Оох, понятное дело, что они имеются. Взять хотя бы загадку Темной Материи, огромных масс неизвестного характера, существование которых следует только лишь из уравнений плотности вселенной, поскольку «увидеть» эту материю невозможно. Согласно последним официальным оценкам, записи о которых сохранились, все еще не хватает двадцать процентов массы, и это несмотря на значительное прибавление в весе некоторых элементарных частиц, опять же, пересмотр постоянной Хаббла. Но ответы на эти вопросы лежат полностью за пределами наших возможностей. Тогда, что же я могу тебе предложить? Только звездные ночи и красивую традицию, и это чувство дополненности, удовлетворения знаниями ради самих знаний.
Он протянул мне руку, я же поднялся и пожал ее с легким поклоном. Когда же Наблюдатель позволил мне улыбнуться (щепотка иронии, пара щепоток радости), Мастер Бартоломей снова глядел на звезды.
Что является началом подобного чувства? Не ревность ли, случаем? Какая-то непонятная тоска при виде чужих детей? Мучительное представление — поначалу призываемое со снисходительной усмешкой — представление самого себя в качестве отца? Понятное дело, еще и удовлетворение — владением, а скорее — принадлежностью. Естественно, еще и генные механизмы, гораздо более сильные у женщин. И, конечно же, еще и страх перед смертью.
Но в тот миг мною овладел другой страх, ужас, что я не смогу — и чувство вины по причине мошенничества, которого не допускал. Мошенничество явилось мне несомненным, когда я принимал из мокрых рук тетки Иоанны красное тельце Сусанны. Я беззастенчиво изображал кого-то, играл роль того, кем я не был; и в любой момент обман мог отомстить мне, я уже предчувствовал, как меня раскрывают и наказывают. Тем временем, дочка начала в моих руках свой первый плач. Двадцать два года — я перестал принадлежать себе, менялась точка отсчета, мое представление о себе, даже способ мышления — в тот самый момент, когда миниатюрные пальчики вцепились в рукав моей рубашки.
Читать дальше