Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: «Идут люди», но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они, объедая прикорневые листья полынки, и с коровьей сосредоточенностью пережевывали мятлик или солянку-биюргун. Паслись сайгаки утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы дремали за буграми, в тенечке. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, на свою погибель, подпускали близко.
На восьмой день команда была в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по мнению его, еще недостаточно подкрепили команду), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку, в устье Сыра, на остров Кос-Арал.
Возвращение? Да, конечно. Но прежде… Прежде — еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять лошадиная гривка, а за нею — островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…
«Обретенные открытия» были означены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею, как, должно быть, родители склоняются над колыбелью.
Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: «Царские острова». И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга, смотрели в упор — лейтенант и штурман.
— Тэ-экс… — процедил Бутаков, чувствуя внезапное раздражение.
Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.
— Тэ-экс… — повторил Бутаков почти злобно. — Теперь — всем сестрам по серьгам. — И написал, вдавливая буквы: «Остров Николая», «Остров Наследника», «Остров Константина». — Всем сестрам по серьгам…
Они опять посмотрели друг на друга в упор, не мигая. Бутаков первым отвел глаза.
— Вот и все. Ксенофонт Егорович. — Голос у него был виноватый. Он помолчал и натянуто усмехнулся. — А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?
— Императрицу позабыли, господин лейтенант, — глухо отозвался Поспелов.
Бутаков швырнул карандаш на стол, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш покатился и упал на пол. Штурман пнул его погон, бормоча гневно:
— «Всем сестрам по серьгам… всем сестрам по серьгам»!..
Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:
— Тарасий где?
— Известно, — улыбнулся Томаш, — в «княжестве».
Шевченко нравилось возиться на камбузе, в «Ванькином княжестве», как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова. Тарас Григорьевич, наверно, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшином хозяйстве, а совсем иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то позабытое, но доброе, родное с мальчишества. И еще казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, что и он, Тарас, наконец обрел кров, хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуточку вбежит… То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было возиться в «княжестве», помогая «хлопчику» кухарничать.
— Тарасий! — позвал Ксенофонт Егорович.
Шевченко шагнул к нему, стирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил только что «обряд крещения».
Никогда еще Шевченко не видел Ксенофонта в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, и вот как распалился… Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт на тех, кому суждено окунуть свою сирую душу в штоф зелена сипа да и сбиться с круга. Нередко сходились они с ним, беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с такой сердечной доверительностью, что была она им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости, и дивился этой ярости.
— Нет, ты представь… — В уголках губ прилипли табачные крошки. — Зачем так-то, а? Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? — Светлые, в красноватых прожилках глаза Ксенофонта налились слезами. — Что же он так-то? Зачем? Ему предписании таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать… А он… а он… Что же это, а? Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за боры сюртука какую-то книгу, сунул ее Шевченко:
Читать дальше