- Ты труп, воплощение неподвижности, - кричит Борису Иннокентьевичу совсем юная дама, и ее милые черты искажаются полной гаммой негодования.
Я теряюсь. Подло, в конце концов, подглядывать семейные сцены, даже созданные собственным воображением, но могу поручиться - это живой парк, живая листва, живые одуванчики и одуванчиковая поземка, и посреди дорожки Борис Струйский того периода, который по его же записям считается наисчастливейшим.
Я где-то совсем рядом, в отличном кустообразном убежище. Следовало бы зажмуриться и заткнуть уши - не могу. Передо мной подлинная Симочка, одна из последних, а может, и единственная Беатриче в семейном варианте. Боготворимая Серафима Даниловна!
Борис Иннокентьевич ощутимо морщится, не знает куда деть себя, свой столь противный труп.
- Да, да, настоящий труп, - кричит Симочка и задыхается от крика, и криком заражается окружающее пространство, вибрируя совсем по-мюнховски, оно хлещет Струйского женским протестом.
В чем дело? Это не запрограммировано. Образ скандалящей среди парка Симочки - ни с чем не сравнимая чушь. Она - ровное светлое пятно в рукописи. И вдруг!
И совсем не вдруг.
Все дело в отказе, в отказе и в листовках. Примерно в это время Струйский не решился взять на хранение маленький чемоданчик с листовками. Вернее, заколебался.
"Тень набежала на наши отношения, - писал он, - дай Бог, мимолетная тень. Проклятый чемоданчик!"
Но он еще не ведал истинного размера проклятья.
Из донесения, подшитого к делу: "...отказался, но под давлением супруги, Серафимы Даниловны Струйской, урожденной Силиной, дал согласие, однако, вероятно, нехотя..."
И еще его запись: "Неужели я труп?"
Все это калейдоскопически стократно смешивается во мне, и вот - такая сцена в парке.
Струйский вздыхает, без особой надежды бросает взгляд на бессмысленную и безответную голубизну над кронами.
- Симочка, - говорит он устало, - это безумие. За Иваном наверняка следили...
- Ну и что? - взрывается Серафима Даниловна. - Ты не должен трусить!
До чего ж она хороша во гневе.
- Но думать-то я должен, - не слишком уверенно перебивает ее Борис Иннокентьевич.
- Ерунда! - наращивает она давление. - Это отговорки. На благородные поступки удобно глядеть со стороны. Неужели все твои высокие слова и мысли не превратятся в единственный настоящий поступок.
- Симочка, милая, - протестует Струйский, - это же поступок самоубийцы.
И берет ее за руку.
- Не прикасайся ко мне, - кричит она, - не смей! Теперь все, кому не лень, предают Ваню, и ты с ними заодно, а я думала...
И она разражается потоком слез или просто уходит от него быстрым шагом, почти бегом, - в общем, какая-то такая банальная концовка. Ничего лучшего мое воображение не подсказывает.
Слабо. Все это слабо - чего-то я не узрел. Не было ли в конце такого мельчайшего штриха, скажем, взгляда, жеста, вздоха, - что заставило его броситься в немыслимый вираж?
Однако ясно, что Симочкины вполне искренние, но, как говорится, не совместимые с текущим моментом переживания, переживания из-за брата ее, Ивана Даниловича Силина, - причина многих дальнейших событий.
Брат уже сидит под следствием, и дальнейшая его судьба почти никакими источниками не высвечена. Пресловутый чемоданчик с листовками, призывающими к низвержению эксплуататорского строя, блуждает где-то, и никто - пока никто! - не хочет приютить его.
Струйский все-таки приютит, возьмет этот чемоданчик, превосходно зная, что родственники в первую очередь попадут - наверняка уже попали! - под подозрение, возьмет и спрячет поэтически нелепо в своем кабинете среди рукописей и книг, едва ли не на самом видном месте.
8
Перенапряжение - в ушах звенит. Не даны нам путешествия во времени, это сказка, дескать самые темные уголки когда-нибудь освещаются лучами правды. Бывает и по-иному - они темнеют дочерна, эти уголки, концентрируют тьму в совершенно черные дыры в душах и судьбах.
Женщины как движущие пружинки биографий - разве это ново? Напротив, понятно до непонятности, почти примитивно.
Но вот что тревожит меня - откуда мои видения, сцены едва ли не по заказу, откуда "тени Голосов усопших" в правильном и неспешном течении моей жизни?
И еще этот звон, только что возникший, тонкий и назойливо сильный.
Я с легкостью необычайной увязываю факты, я - самодеятельный Мегрэ.
Очень уж привлекательно объяснить все тарелкой, зависшим над моим домом невозможным чудом.
Должна ведь отыскаться бесспорная причина хроновидения, дара, о котором я не просил ни Господа Бога, ни Литфонд. Иначе дело запахнет смертельным ударом по мировоззрению истового материалиста.
Читать дальше