Баратынский перехватил Дождя у подъезда. Он схватил его за рукав, потащил в сторону.
- Помоги, а? - захрипел он. - Ты видишь, что происходит!.. Что я сделал-то вам? Ну, что?..
- Я не понимаю, о чем вы? - удивился Дождь.
- Кто меня околдовал?!. Это ты, ты и твоя ведьма, с которой летаешь, это вы развели тут притон колдовской!.. Ну, ничего, я вас всех выведу на чистую воду! Вы у меня еще попляшете!
- Пустите меня, - попросил Дождь.
- Ну, что тебе стоит, а? - заскулил Баратынский. - Ну, помоги! Ну, травки, скажи, какой попить, а?..
Дождь уже шагнул в подъезд, но, обернувшись, вдруг сказал:
- Ты только сам себе можешь помочь! Искупи то зло, что причинил людям, и, может быть, небо и простит тебя...
- Чево? - окислился Баратынский. - Колдун чертов! - прошептал он. - Да я лучше сдохну, чем некоторым одно место лизать начну! Тьфу!
Баратынский даже повеселел после этого разговора. "Ну, погоди! проскрежетал он зубами. - Я на тебя еще милицию натравлю! У нас не Запад, здесь эти идейки не пройдут! Мы тебя живо скрутим и - улицу подметать! Верно, Евграфыч?" - прошептал он, подмигнув вышедшему из подъезда дворнику.
- Я тебе скручу, - сурово заметил Евграфыч. - Ты Ленку и парня этого не трожь, понял?!.
- А ты чо, кум или сват?! Чо лезешь?!.
- Мало тебя, Митька, отец драл! - вздохнул Евграфыч. - Ох, мало! Иди, не порти воздух!..
- Чево?!. - Но Евграфыч уже пошел дальше.
Баратынский постоял немного, и так жалко ему стало себя, что он застонал. Душа болела. Поплакаться бы кому, выговориться, может быть, и полегчало бы, но он был один, один на весь мир. "Стоп! - вдруг сказал себе Баратынский. А Валька-то? Валька Кузин?!."
Баратынский оглянулся и быстро побежал в жэковскую слесарку.
Кузин был на аварии. Прорвало трубу, и Валька один барахтался в подвале.
- Давай помогу! - крикнул Баратынский и вдруг обнаружил, что он крикнул, а не прошептал.
- Ты же больной! - отмахнулся Кузин.
- Да ерунда, насморк, - вздохнул Баратынский и поплыл навстречу другу.
Баратынский боролся со стихией, а Вера Васильевна еще ждала. Отсутствие воды ее огорчило, но она знала, что аварию ликвидируют и воду дадут попозже. В чайнике вода есть, и они смогут попить чаю. Она думала, что он снова примчится на мотоцикле, поэтому вздрагивала от каждого приближающегося шума мотора, бежала к окну и, краснея, выглядывала из-за занавесок.
В одиннадцать вечера она не выдержала и пошла звонить. Долго не решалась набрать его номер, наконец набрала, но трубку снял не он, а Крупенников. В доме было шумно; слышались женские голоса, и от этих голосов она онемела и не смогла выговорить ни слова. На другом конце бросили трубку.
"Может быть, кто-то из класса или помирились с Леной, - подумала она. - А может быть, шумел телевизор, они все любят запускать на полную мощность..."
Ей почему-то сделалось зябко. Она вернулась домой. Ее била дрожь, и она долго не могла согреться. Выпила чаю, и ее тотчас бросило в жар. Градусник показал 38,5.
Старик читал Петрарку: "В юности страдал я жгучей, но единой и пристойной любовью и еще дольше страдал бы ею, если бы жестокая, но полезная смерть не погасила уже гаснущее пламя. Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так, я солгал бы, однако скажу уверенно, что, хотя пыл молодости и темперамента увлекал меня к этой низости, в душе я всегда проклинал ее. Притом, приближаясь к сороковому году, когда еще было во мне и жара и сил довольно, я совершенно отрешился не только от мерзкого этого дела, но и от всякого воспоминания о нем, как если бы никогда не глядел на женщину; и считаю это едва ли не величайшим моим счастьем и благодарю Господа, который избавил меня, еще во цвете здоровья и сил, от столь презренного и всегда ненавистного мне рабства..."
Старик любил читать поэтов и мыслителей не столько даже за мысли, которые те высказывали, чаще всего они неслись на поводу своих страстишек. И как ни набрасывали изящное покрывало слов на сию разгоряченную склонность, как ни украшали ее цитатами и примерами, собственными метафорами и сравнениями, она все равно проглядывала, как уши из-под колпака. Старик любил их читать за обмолвки, за те сорвавшиеся с языка невольные слова, которые, если их найти, уже сами по себе являли гораздо большее значение, чем та общая мысль, на каковую их заставляли работать. И вот Петрарка, всю жизнь только и писавший о любви, о жаре чувств, расписывает свое отвращение к нему! Впрочем, если б жар всерьез стал мучить его, возможно, не было бы стихов, каждому свое...
Читать дальше