Нет чтобы одернуть, коллегу в чувство привести. Эх, все-таки баба есть баба. Слабая порода.
Дятлов было два. Под их уютный перестук Илья Игнатьевич, умильно прикрыв веки — притворщик! — следил, как плавно движется она по комнате, собирая на стол. Вначале покрыла его — Василисиным взмахом от себя хрусткой, в квадратах складок скатертью, уже лет пять не тревожимой в нижнем ящике гардероба. Поставила две тарелки толстого фаянса и рядом с каждой положила тронутую желтизной салфетку в серебряном потемневшем кольце. Птицы на миг угомонились, непривычная тишина заставила его поднять голову и потерять из виду стол и руки Ксении Ивановны. Оказалось, дятлы взлетели повыше и возились там с гнездом, притыкая былки и веточки. За последнее время торшер заметно вырос. Буйная крона скрыла, унесла вверх протечный потолок. Илья Игнатьевич вглядывался, любопытствуя увидеть знакомые желтые кляксы, но глазам открывались синие куски неба, где выше редких облаков завис темный крестик сапсана.
Он снова опустил глаза. Два невидимых — от чистоты и тонкости — бокала таяли друг против друга, а в стороне, на краю стола, теплым куриным духом исходила фарфоровая супница, оперенная ручкой половника. Ксения Ивановна, должно быть, решила, что он задремал. Тихо отвела рукой синецветную ветку, наклонилась и сказала:
— Илюша, Илюш, встава-ай. Обед на столе. Боже, хорошо-то как.
Худой мужчина и старички уже были на своих местах. Она скинула плащ, прошла в дальнюю комнату переодеться. К инструменту вышла в черном бархатном платье, села за клавиатуру и задумалась. Первый звук полоснул пространство. Он резал его и рвал, и в черные треугольные дыры лезли другие звуки. Вот они хлынули неостановимой лавиной — бантов, колпаков, чулок под летящими фалдами. Они хватают ее и тащат, она смеется и отбивается. Жарко горит солнце на рожке охотника. Пастушок идет краем поля, закинув голову к ликующему небу, и сквозь гуд недалекого леса пробиваются крики валторны. А там, за углом, за внезапно открывшейся крепостной стеной, за островерхими башнями тесного города взрывается ярмарка, заполняя собой кривые улочки, булыжные площади, колокольчиковое поле. Солнце заходит, светло и волшебно бегут по клавишам пальцы, а если и ошибаются, то ошибаются легко и лукаво. Так играл Иосиф Гофман.
Но вот невидимая сила сбила звуки в могучие упряжки, пальцы стали собранней, удары — резче и суровей. В игре проступила страшная размеренность и точность. Какая дерзкая поступь басов.
Какие смелые порывы открыли дорогу вверх. Какие мертвые паузы оттенили стремительный бег. И вдруг — в повисшем пустом пространстве с дивной загадочностью встает одинокий звук. Так играл Сергей Рахманинов.
Низкое небо опустилось над полем. В застоявшейся его зелени плыли подкрашенные розовым облака. Одна-единственная птица тонко звенела над умолкающей травой. По полю шла девочка в венке из ромашек. Она уходила к горизонту, не думая о дороге.
Скажи, куда? Скажи, зачем? Звуки вопрошают, бьются, замирают.
И вместе с теплым вечерним туманом все вокруг затопляет высокая светлая нежность. Так играет она, Ксения Адоскина.
В пятницу из кошелки Василия Лукьяновича, помимо обычной снеди, явились капустный пирог, пакет подсохшего зефира и бутылка без этикетки.
— Вот, — сказал он, поводя рукой над столом. — Это, значит… — и, опережая удивленно-сердитую морщинку на лбу Ксении Ивановны, добавил, кивнув на бутылку: — Легкое очень, домашнее…
Илья Игнатьевич, направившийся было к выходу, чтобы на улице поджидать Ксению Ивановну, застыл в дверях.
— Что вы сказали, Василий Лукьянович?
— Я в том смысле — день рождения у меня. Шаг, стало быть, к этой…
— Ну что вы такое говорите, Василий Лукьянович, — заторопилась Ксения Ивановна.
— К пенсии, говорю, шаг. Недолго, два годика осталось. Это вы молодежь, а я… Словом, давайте это… отметим, что ли.
Такую длинную речь в стенах лаборатории Василий Лукьянович произнес, пожалуй, впервые.
— Ах, ну право, — приговаривала Ксения Ивановна, нарезая кулебяку, расставляя мензурки и бумажные тарелочки и передавая Илье Игнатьевичу миску с помидорами — мыть. Тот покорно, даже с готовностью, ушел.
— Я вот, Ксения Ивановна, хотел сказать вам, — начал Василий Лукьянович, — про Илью. Вы ведь тоже, наверно, заметили.
— Что я такого могла заметить?
— Птицы эти, деревья…
— Да, птиц он любит. А что?
— Птиц и я люблю. Особенно чаек. Я к тому, что заговаривается он. У него ведь птицы-то на этом… Только не думайте, не подслушивал я. Случайно вышло. А вы… нехорошо, Ксения Ивановна, подыгрываете вы ему. Вам бы урезонить человека.
Читать дальше