Заглянул в окуляр. Почмокал. Свита затихла. В стороне у стенки стоял Лева Кислюк, зажав в руке бутерброд с сыром.
— Вы что, разыграть старика решили, судари мои? — строгим фальцетом сказал член-корреспондент.
Лева испуганно засопел.
— С каких это пор у Марса кольца, а? Я вас спрашиваю! — нажимал академический фальцет.
— Позвольте, Петр Максимиллианович, — робко начал стоявший за его спиной Аркадий Афанасьевич.
— Отчего же не позволить, позволю. — Склянкин отпрыгнул от телескопа. — Пожалте, полюбуйтесь на свой Марс. Фантазеры. Романтики. Революционеры.
Аркадий Афанасьевич заглянул в телескоп.
— Ну? — требовательно спросил Склянкин.
Несчастный астроном ничего не ответил. Он молча смотрел в телескоп и сопел.
— Судариков, дай я тебя поцелую, — Леля повисла у него на шее. — Мир снова устойчив и уютен. Сатурн на месте. Как ты напугал меня, однако. Обещай, что больше ничего такого не выкинешь, шалун ты эдакий.
— Конечно, Лелечка.
— Это же просто какое-то космическое хулиганство. Смотри, об этой истории — никому!
— Никому, Лелечка.
Он покорно склонил голову. Человек, который мог двигать планеты.
Взойди в мой дом,
и ты увидишь, как посмешище
любой людской уют,
там птицы (поднебесная тоска)
слови полузабытые поют.
Виктор Соснора
«Рассказать или нет?» — думал Илья Игнатьевич, меняя стекло с мазком на предметном столике микроскопа. Совсем было собрался, но увидел, что у Ксении Ивановны сложный билирубин, и решил отложить до обеда. В обед, точно, удобнее, и боцмана не будет. Пальцы Ильи Игнатьевича с профессиональным проворством орудовали стеклами, крутили микровинт, но мыслями он был далеко, не слышал стеклянного звяка посуды, которую боцман, наклонив медный затылок, составлял в сушильный шкаф, не замечал привычного шума центрифуги и лишь изредка бросал взгляд на Ксению Ивановну.
В два часа Василий Лукьянович, по обыкновению, отодвинул локтем штатив с пробирками, постелил чистую тряпицу на серое в проплешинах сукно стола и, заскрипев стулом, потянулся к своей кошелке. Кряжистая фигура боцмана внушала Илье Игнатьевичу известную робость — чувство, которого он стеснялся, особенно в присутствии Ксении Ивановны. И чего, казалось бы, робеть. Чего смущаться.
Ему, врачу как-никак, — обыкновенного лаборанта. И человек Василий Лукьянович был не злой, хотя все больше молчал, а его тяжелые короткие кисти всегда были, если только он не возился с пипетками и мерными цилиндрами, сжаты в колючие рыжие кулаки.
На тряпицу легли два крутых, в трещинках, яйца, розовая луковица, шмат буженины собственного приготовления.
Подталкиваемый в спину домашними запахами, Илья Игнатьевич вышел на улицу, чтобы там, в тополиной тени напротив крыльца лабораторного домика, дожидаться замешкавшуюся с последним анализом Ксению Ивановну.
Так сказать или нет? Ведь решит, что спятил. Она хоть женщина романтическая и начитанная, но все же женщина, а они в необычное верят с трудом. Скорее сбывшееся сочтут вымыслом, чем позволят себя провести болтуну и выдумщику. Илья Игнатьевич, правда, не имел особых оснований для столь широких обобщений по части женского характера. Сам он был с детства застенчив сверх меры.
В школе тихоня, институт закончил в какой-то задумчивости. В больнице, где проходил интернатуру, боялся.
Ответственности, начальства, анекдотов, коллег, пациентов. Сам и попросился в лабораторию. Жене, впрочем, по душе был тихий его нрав, но потом, видимо, стал раздражать, и она уехала с немолодым, но напористым главным инженером какой-то стройки, оставив Илье Игнатьевичу почти взрослого сына и блокнот кулинарных рецептов, написанных крупным уверенным почерком. Прошло время. Сын стал студентом.
По вечерам, пробираясь на кухню, Илья Игнатьевич огибал разбухшую вешалку, путался в чьих-то сапогах и слышал взрывы смеха за дверью, всегда закрытой. Увидав по телевизору фильм, в котором пожилой благообразный мужчина, сидя в тюремной камере, клеил конверты и чувствовал себя совершенно счастливым, Илья Игнатьевич ощутил непреодолимое желание и самому вести столь же покойную, уединенную и небесполезную для общества жизнь.
После женитьбы сына квартиру разменяли. Переехав на окраину в собственную комнату, Илья Игнатьевич мало-помалу стал избавляться от робости и душевного неуюта. Быт его постепенно обрастал удобными мелочами и привычными занятиями. Гостей у него не бывало, и свое жилье в чреве панельного параллелепипеда он почитал за настоящую крепость в английском смысле этого слова. Самодельные стеллажи потихоньку заполнялись книгами. Там, в тисненых переплетах за листами папиросной бумаги, жили цветные птицы. Солнечная цапля с черными стрелами на распушенных желтых крыльях. Султанская курочка, ковыляющая на беспомощных лапках. Хмурый заспанный кагу с растрепанным сиреневым хохлом. Вечерами, когда, утомленный, откладывал Илья Игнатьевич книгу, представлялся ему густой красивый лес.
Читать дальше