Однако в первые дни мы даже не были уверены, удастся ли сохранить ему жизнь, и для меня эти несколько дней сразу после захвата стали самыми худшими днями моей жизни. Планировать годами, потратить столько миллиардов долларов, и все для того, чтобы первый же, кого мы вырвали из прошлого, все равно умер в настоящем…
Но он остался в живых. Та самая жизненная сила, что за отпущенные ему судьбой двадцать шесть лет выплеснула из Джанни шестнадцать опер, дюжину кантат и бесчисленное множество симфоний, концертов, месс и сонат, помогла ему теперь выбраться из могилы, разумеется, при участии всех средств современной медицины, благодаря которой удалось буквально воссоздать его легкие и излечить целый набор других заболеваний. На наших глазах Джанни с каждым часом набирал силы и всего через несколько дней совершенно преобразился. Даже нам самим это показалось волшебством. И очень живо напомнило, как много жизней было потеряно в прежние времена просто из-за отсутствия всего того, что мы давно привыкли считать обыденным: антибиотиков, техники трансплантации, микрохирургии, регенерационной терапии.
Эти дни стали для меня сплошным праздником. Бледного, ослабевшего юношу, что боролся за свою жизнь в одном из наших боксов, окружал сияющий ореол накопленной веками славы и легенд. У нас действительно был Перголези, чудесное дитя, фонтан мелодий, автор ошеломляющей «Стабат Матер» и бесшабашной «Служанки-госпожи», которого десятилетиями после смерти ставили в один ряд с Бахом, Моцартом, Гайдном и чьи даже самые тривиальные работы вдохновили на создание целого жанра легкой оперы. Но его собственный взгляд на свою жизнь был совершенно иным: уставший, больной, умирающий юноша, бедный жалкий Джанни, неудачник, известный лишь в Риме и Неаполе, но даже там обойденный судьбой. Его серьезные оперы безжалостно игнорировали, мессы и кантаты восхваляли, но исполняли редко, лишь комические оперы, которые он набросал почти бездумно, принесли ему хоть какое-то признание. Бедный Джанни, перегоревший в двадцать пять, сломленный в равной степени и разочарованиями и туберкулезом вкупе со всеми остальными болезнями, спрятавшийся от мира в монастыре капуцинов, чтобы умереть там в крайней нищете. Откуда он мог знать, что станет знаменит? Но мы показали ему. Дали послушать записи его музыки: и настоящей и той, что была сработана беспринципными сочинителями, желавшими погреть руки на посмертной славе Перголези. Мы подсовывали ему биографические исследования, критические разборы и даже романы о нем самом. Может быть, и в самом деле он воспринял это как воскрешение в раю. День ото дня набирая силы, наливаясь здоровьем и цветом, Джанни начал буквально излучать жизнелюбие, страстность и уверенность в себе. Поняв, что ничего волшебного с ним не произошло, что его перенесли в невообразимое будущее и вернули к жизни самые обычные люди, он принял все эти объяснения и быстро избавился от сомнений. Теперь его интересовала только музыка. В течение второй и третьей недель мы преподали ему ускоренный курс музыкальной истории, начав с того, что создавалось после барокко. Сначала Бах, затем отход от полифонии.
— Naturalmente [8] Разумеется, естественно (ит.).
,— сказал он. — Это было неизбежно. Я сам бы этого достиг, если бы остался в живых.
После этого он многими часами буквально впитывал в себя целиком Моцарта, Гайдна, Иоганна Себастьяна Баха, впадая при этом просто в исступление. Его живой, подвижный ум сразу же начал собственные искания. Но однажды утром я застал Джанни с покрасневшими от слез глазами: он всю ночь слушал «Дон Жуана» и «Свадьбу Фигаро».
— Этот Моцарт… — сказал он. — Его вы тоже хотите перенести сюда?
— Возможно, когда-нибудь мы это сделаем.
— Я убью его! Если вы оживите Моцарта, я его задушу! Затопчу! — Глаза Джанни горели диким огнем, потом он вдруг рассмеялся. — Он — чудо! Ангел! Он слишком хорош! Отправьте меня в его время, и я убью его там! Никто не должен так сочинять, кроме Перголези! Перголези сделал бы это!
— Я верю.
— Да. Вот «Фигаро» — одна тысяча семьсот восемьдесят шестой год, я мог бы сделать это на двадцать лет раньше! На тридцать! Если бы только у меня был шанс! Почему этот Моцарт так удачлив? Я умер, а он еще столько жил, почему? Почему, dottore?
Эти странные отношения с Моцартом, замешанные на любви и ненависти, длились шесть или семь дней. Потом он перешел к Бетховену, который, на мой взгляд, показался ему слишком ошеломляющим, массивным, давящим, позже — к романтикам, удивившим его своими творениями («Берлиоз, Чайковский, Вагнер — они все лунатики, dementi, pazzi [9] Безумцы (ит.).
, но я восторгаюсь ими! И мне кажется, я понимаю, что они пытались сделать. Безумцы! Восхитительные безумцы!»), затем сразу в двадцатый век: Малер, Шенберг, Стравинский, Барток — и на них он много времени не затратил, сочтя всю их музыку либо уродливой, либо ужасающей, либо невразумительно эксцентричной. Более поздних композиторов, Веберна и сериалистов, Пендерецкого, Штокгаузена, Ксенакиса, Лигети, различных электронщиков и всех, кто пришел после них, он отбросил, пожав плечами, словно то, что они делали, в его понимании просто не было музыкой. Их фундаментальные предпосылки оказались для Джанни слишком чужеродными. При несомненной гениальности их идеи он воспринять все же не мог. В конце концов, Брийя-Саварен или Эскофъе гоже вряд ли получили бы удовольствие, отведав инопланетной кухни. Закончив лихорадочный обзор всего того, что произошло в музыке после него, Джанни вернулся к Баху и Моцарту, полностью отдав им свое внимание.
Читать дальше