Меня колотило. Я был тем, чем был всегда — насмерть перепуганным зверем, прячущимся у маленького огня, и не было во мне ничего наносного, не было гордости, которая иначе не позволила бы писать эти слова, не было складных словесных мыслей и человеческих планов на будущее — не было никакого будущего, и то, что осталось от меня, было мало. Маленькая дрессированная обезьяна без шерсти, комок ужаса в странных тряпках, забывший всё, чему учил дрессировщик.
Шаги прошуршали листьями, и темень подвинулась к костру слева, крутанулась клубом. Тягостным усилием я всплыл из себя, из того угла себя, где я прятался, и ужас закончился, потому что страшнее быть не могло. Просто он стоял там, а я сидел здесь, и нечего больше об этом сказать — это так, и бояться нечего, потому что произойдёт то, что произойдёт.
Я выпрямился и сказал ему:
— Извини, пожалуйста. Я ведь дурак, не верил, что ты есть, считал себя сильным. Ты старше. Ты здесь хозяин, а я гость.
Колыхнулось, пахнуло холодной волной багульника. Он слышал.
— Я теперь всё понимаю. Не сердись. («А может ли он вообще сердиться?» — подумал я.) Я лишь часть тебя, ты сейчас меня думаешь. Не сердись на свои мысли. Прости пожалуйста.
«Да…»- подумал он, и чешуйчатое кольцо тьмы развернулось пружиной, его не было больше, дым костра сизо-рыжей струйкой потёк вверх, туда, где проглянули звёзды. Тёмная лесная планета распрямилась в большой лес, у которого есть края. Я упал спиной на мягкую колкую хвою, и мгновенно уснул, безо всякого страха, потому что между мной и тем, чего я боялся, не было границы, одно текло в другое, и всё уснуло.
С первыми лучами Солнца я встал и пошёл по древесным галереям обратно к дому, который — я точно знал — был там. Запах багульника затих, и мир ровно и солнечно пах сосновой живицей. Через зелёную хвою виднелось отмытое синее небо, и тени сосен тянулись по белёсому мху. Я знал, что теперь можно набрать грибов, и на околицу вышел уже с полным ведром, а там стояла она, зарёванная, конечно, а как иначе? И совсем не ругала, потому что этим утром я был для неё самым дорогим подарком от леса. А она — для меня.
Трижды подумай, покидая границы людских поселений.
Из дому я, по обыкновению, вышел в дурном настроении. Даже хуже, в каком-то ненаправленно мстительном: в самом деле, что это такое, когда просыпаешься поутру, а за окном уже темно, потому что восемнадцать тридцать три, а в кармане — в одном из множества обшаренных — звенит не более пяти рублей! Ну как это называется? Похоже, лень уже легла в основу моей космогонии.
Так всегда: играешь в войнушку, а потом просыпаешься от стрельбы за окном. Мы радостно играли в богему, рядились в художнические наряды, картинно пили спиртное и храбро курили, а в творчестве более болтали, чем делали.
И вдруг всё — взаправду: и денег нет, и кто-то вены себе там и тут режет, и наркомания — где-то совсем рядом и обыденно, и слышишь: тот помер, та померла, а которые и тебя ещё помладше. А кто-то пьёт. И лишь избранные закончили институт — и как цветок в проруби. Слава Богу, есть пара счастливцев: женились. Впрочем, один уже развёлся. И водки выпивается вдвое больше, чем раньше, а опьянение — тупее. Хорошо, хоть я почти не пью. Неинтересно. А печёнка поутру всё равно болит — от сухомятки. Поздравляю, дорогой Павловский, можешь больше не играть в богему. Уже доигрался.
Хорошо хоть Колюня позвонил, а то бы я себе такими мыслями весь вечер загадил. Зайти Колюня хотел, но мне неудержимо захотелось на воздух, да и картошки в доме не было, так что я забил ему стрелку у «броненосца» и стал тягуче собираться. «Броненосец»- это двухэтажное здание у метро, совершенно военно-морской архитектуры, только что орудия главного калибра на перекрёсток не смотрят, и с неподобающей надписью «Цветы» на бронированном фасаде рубки. Внутри же, как ни странно, действительно цветы. И где-то там через полчаса должен был ждать меня Колюня.
Грацией я сам себе напоминал Франкенштейна, так что готов был как раз через эти самые полчаса, и теперь двигался в направлении метрополитена, нехорошо злорадствуя, что вот, мол, ни в чём не повинный Колюня четверть часа лишних стоит там и мёрзнет.
На фоне злорадства всплыл вдруг тягуче стыдное воспоминание, как Ваня Тореев в последнюю нашу встречу сочувственно смотрел на меня — видимо, слишком худого — и невзначай выспрашивал мой размер джинсов, свои старые отдать хотел, а под конец тихонько положил мне в сумку немножко творогу и кусочек колбасы. Да. Позор на мою лысую голову. Это фразеологизм такой, на деле же шерсти на голове ещё изрядно, только вот ума это ей не прибавляет. Всё, надо остепениться и искать работу.
Читать дальше