Я поставил чемодан в багажник и раскрыл заднюю дверцу. Карай, стоя на тротуаре, задрал голову и пристально посмотрел мне в глаза. О, этот умный и все понимающий собачий взгляд! Сколько в нем сосредоточено мыслей, сколько невысказанного! Никто больше не способен так глядеть в глаза человеку, как собака. Иногда возникает ощущение, что вот сейчас раскроет пасть — и заговорит, и уж тогда выложит все, что о тебе в этот момент думает! А что бы я мог сейчас ответить Караю?…
Машина мчалась по ленинградским улицам, а мы сидели на заднем сиденье. Когда я положил ему ладонь на голову, он деликатно, будто боясь меня обидеть, уклонился от ласки, пожалуй, впервые с тех пор, как я его помню. Наверное, шофер ничего и не заметил, а между нами происходил немой диалог. «Я понимаю, тебе трудно, — говорил мой добрый Карай. — Я стал в доме лишним. Поступай как знаешь. Только помни одно: я тебя люблю и никогда не продам. Никогда!» Я отвечал: «Ты поживешь у него месяц-два, он хороший парень и тебя не обидит. А потом я увезу тебя в Куженкино. Мы, как и прежде, будем ходить в сосновый бор каждый вечер. Помнишь, туда, к старой путевой будке? Ты снова увидишь своего приятеля Дружка. Я тебе обещаю! А пока потерпи, брат…» Помню, он мордой сам нащупал мою ладонь и уткнулся в нее холодным влажным носом. И я услышал, вернее — не услышал, а почувствовал его тяжкий, судорожный вздох. Так вздыхает, успокаиваясь, долго плакавший ребенок.
Мой приятель, ленинградский композитор, встретил нас у парадной. Он часто бывал у меня и хорошо знал Карая. И пес узнал его, вяло шевельнул хвостом и отвернулся. Смотрел он только на меня. Когда мимо провели овчарку, он даже не взглянул в ее сторону. Разговор с приятелем не клеился — мы обо всем уже успели договориться по телефону. С Фонтанки тоскливо задувал холодный ветер. Гремело где-то на крыше железо. И уже не дождь, а снежинки покалывали наши щеки. «Ради бога, не кричи на него, — говорил я. — Он этого не любит. Скажи по-хорошему, и он все сделает. За сына не беспокойся: Карай никогда маленького не обидит, наоборот, он защищает детей — даже от родителей. Ест он все, что ни дашь. Не избалован».
Я видел, как у Карая от напряжения шевелятся уши, — он внимательно прислушивался к нашему разговору: на лбу собрались глубокие складки. Я всегда помнил, что Карай знает очень много слов. Конечно, он сейчас все понял (а может быть, и еще раньше, когда я говорил о нем по телефону). Я нагнулся к нему и зарылся лицом в мягкую шерсть на шее — он мелко-мелко задрожал. Потрепав его по голове и пробормотав: «Будь, старик, умницей!», я направился к такси. И эти десять метров были невероятно длинными и трудными. Он не пошевелился, не сделал и шага за мной. Только его точеная голова с блестящими влажными глазами медленно поворачивалась мне вслед. Я шел и чувствовал себя предателем. Пусть поневоле, все равно — предатель. И от этого горько и пусто было на душе.
Мой приятель дернул за поводок, но пес не сдвинулся с места — все так же стоял на тротуаре и смотрел. Я решил больше не оборачиваться, невольно ускорил шаги. Лишь из такси я решился посмотреть в ту сторону: Карай стоял все в той же позе и не спускал глаз с машины. Казалось, до последнего момента он не верил, что я сейчас уеду…
Потом приятель рассказывал, что, как только машина ушла, Карай поднял голову и посмотрел ему в глаза. И этот долгий взгляд поразил его прямо-таки человеческой тоской и болью: приятель утверждал, и я ему верю, что в глазах собаки стояли слезы. И с того вечера, всякий раз выходя с кем-нибудь из семейства композитора на прогулку, Карай первым делом бежал на то место, где стояла машина, и тщательно обнюхивал асфальт…
Пришла весна — и мы с Караем покидаем Ленинград!
Еще деревья не распустились, на ветвях лишь вспухли пахучие почки, готовые с минуты на минуту взорваться нежной клейкой листвой. Раскололось над крышами зданий хмурое ленинградское небо, и в ярких голубых прорехах заплескался солнечный свет. Из-за каменных зданий солнца не видно, но оно ощущается во всем: в сверкании нарядных витрин магазинов, в хромированном блеске снующих по улицам машин, в бойких солнечных зайчиках, прыгающих на тротуары из окон домов. Солнечный Ленинград — это совсем другой город. Он сразу молодеет лет на сто, становится прозрачнее. И его причудливо украшенные чугунным литьем мосты через Неву уже не кажутся громоздкими, тяжело нависшими над водой, а, наоборот, легкими, воздушными: они не давят на воду — парят над ней. Да и сама Нева в весеннем солнечном блеске совсем другая: светлая, умиротворенная. А белые речные трамвайчики напоминают облака, спустившиеся с неба на тихую воду.
Читать дальше