А с другой — трогательные, человечные, полные сдержанной, аскетической любви к маленькому человеку стихи: “Старухи без стариков”, “Расстреливали Ваньку взводного”, “Сын негодяя”, “Последнею усталостью устав”, стихи о пленном немце, которого расстреливают перед тем как отступить — “мне всех не жалко — одного лишь жалко, который на гармошке вальс крутил…” Он был честный поэт и от соблазна человечности, от сочувствия человекувинтику жесткой эпохи уйти не мог, и этот ручеек человечности у Слуцкого упрямо пробивался из-под железобетонных блоков его коммунистическо-интернациональных убеждений…
Евтушенко чересчур упрощал Слуцкого, считая его последовательным антисталинистом. Да, с годами он всё дальше уходил от преклонения перед Сталиным, но отход был мучительным. Никогда Слуцкий не позволял себе фельетонности, кощунства, мелкотравчатости, прикасаясь к этой трагедии. “Гигант и герой”, “Как будем жить без Сталина”, “Бог ехал в пяти машинах”, “Он глянул жестоко-мудро своим всевидящим оком, всепроникающим взглядом”, “А я всю жизнь работал на него, ложился поздно, поднимался рано. Любил его…”
Да, такие, как Слуцкий, любили Сталина. В их атеистической душе он занимал место Бога, так как свято место пусто не бывает. У Слуцкого как у поэта был именно не политический, не государственный, а поистине религиозный культ этой земной фигуры. Даже через много лет после 1956 года в стихах о Зое Космодемьянской, умершей с именем Сталина на виселице (стихи не включены Евгением Евтушенко в сборник!), Слуцкий писал:
О Сталине я думал всяко разное,
ещё не скоро подобью итог
Но это слово, от страданья красное,
за ним я утаить его не мог.
Конечно, Слуцкий понимал правовую ущербность сталинского социализма, но понимал его не как анекдот, а как историческую необходимость.
Я шёл всё дальше, дальше,
и предо мной предстали
его дворцы, заводы —
всё, что воздвигнул Сталин:
высотных зданий башни,
квадраты площадей…
Социализм был выстроен.
Поселим в нём людей.
И словно бы подчиняясь этому приказу о заселении “казённого сталинского социализма” людьми, Слуцкий в своих книгах приветствует и благословляет простонародье, очеловечившее деяния своих рук: “Дети в Доме отдыха”, “Я строился, как новая Москва”, “Спи, товарищ! Отдыхай, сосед, ты сегодня честно потрудился”, “Были созданы все условия, то есть крыша, хлеб и вода”… “Я рос в тени завода”, “Двадцать лет я жил всухомятку в общежитиях и на войне и привык к большому порядку, он понравился даже мне”, “Стоит хозяин и кормилец, на дело рук своих глядит”…Оглядывая всё это наполненное людьми, застроенное их руками безлюдье социализма, поэт вступает в спор с самим собой, восклицая: “Не винтиками были мы, мы были электронами”. Но бывало, что и он впадал в отчаянье. Я тоже во многом сын той же эпохи, но моя жизнь не целиком принадлежит ей, и у моего поколения был шанс понять свободу шире, нежели только как “осознанную необходимость”. У поколения же Слуцкого таких шансов почти не было.
Давайте денег бедным,
несите хлеб несытым,
а дружбу и любезность
куда-нибудь несите,
где весело и сытно,
где трижды в день еда,
несите ваши чувства
куда-нибудь туда.
…………………………
Брезентовые туфли
стесняют шаг искусства,
на коммунальной кухне
не расцветают чувства.
Видимо, действительно многое изменилось в людском сознании со времён Самсона Вырина и Макара Девушкина, если поэт, знающий Пушкина и Достоевского, утверждает: “на коммунальной кухне не расцветают чувства”. Какое материалистическое заблуждение, забывающее о том, что “Троицу” Рублёв написал в эпоху разорения Руси! А если вспомнить скитания Аввакума, нищего бездомного Есенина, обездоленную в 30-е годы Ахматову, изгоев Клюева и Павла Васильева или Ярослава Смелякова! Всю свою историю русская литература только и занималась тем, чтобы выяснить, почему и как “расцветают чувства” вроде бы в совершенно неподходящих условиях — в меблирашках и в душных департаментах Петербурга, в острогах Сибири, в крепостных деревнях, в замоскворецких ночлежках. И даже в бараках ГУЛага. А тут всего-то-навсего — коммунальная кухня, не так уж и страшно.
* * *
Да, он любил людей, но не христианской, а прагматической любовью строителя, который заботился о согражданах, нужных для осуществления общего дела. А о других, выломившихся из жизни, писал с каким-то отстранённым сочувствием, как будто провожая их из жизни, как бы понимая, что они — отработанный шлак, и всё равно им не поможешь, и не лучше ли оставить энергию сердца для единомышленников, для фронтовых друзей, для рядовых строителей социализма. Он как бы, говоря о неудачниках истории, по его собственным словам, “экономил жалость”: “Мне не хватало широты души, чтоб всех жалеть, я экономил жалость”…
Читать дальше