Соответственно, «аристократы» имели сюртук с подкладкой из дорогой шерстяной белой ткани и назывались, как вы уже догадались, «белоподкладочники», вкупе с шелковой блузой, лайковыми перчатками и тщательным набриллиантиненным пробором. Тужурка и косоворотка часто оставались с владельцем и по выходе из университета: тип чеховских вечных студентов, Пети Трофимова и иже с ними. В остальном в облике служилой интеллигенции продолжал господствовать мундир, а с другой стороны – универсальные маркеры европейской культурности (приват-доценты в стоячих воротничках). Новые веяния сказывались с конца 1900‐х годов и тут: от скверно пахнущих нигилистов и косовороток к «все должно быть прекрасно» доктора Астрова из «Дяди Вани» – «и одежда», заметьте, а не только «душа и мысли».
Наряду с местами публичными любое социальное сообщество, в том числе интеллигенция, немыслимо без мест частных, приватных. Формирование частного пространства – один из ключевых для Нового времени процессов, поскольку он сопровождает становление модели личности Нового времени, современного типа семьи и привычных нам эмоций. В случае интеллигенции, воспринимающей себя сообществом критически мыслящих личностей, частное пространство так же неотчуждаемо, как публичное.
Частные пространства интеллигенции: безбытность и интеллигентный дом. Разрушение старой России многими было воспринято как доказательство того, что «русская душа не ценит крепкого домостроительства, так как всякий дом в этой жизни ощущает как станцию на пути в нездешний мир» (Федор Степун). Само русское слово быт столь же специфично, как интеллигенция, и относится к ее лексикону. Оно обозначает «нечто чрезвычайно элементарное, но непереводимое ни одним словом, ни даже целой фразой на другие европейские языки», – замечает английская исследовательница Катриона Келли.
В «Вехах» одной из главных родовых травм русской интеллигенции названа ее «безбытность» и «оторванность от органического склада жизни» (С. Н. Булгаков). Михаил Осипович Гершензон бьет наотмашь и достоин длинной цитаты: «Кучка революционеров ходила из дома в дом и стучала в каждую дверь: „Все на улицу! Стыдно сидеть дома!“ – и все сознания высыпали на площадь, хромые, слепые, безрукие: ни одно не осталось дома. Полвека толкутся они на площади, голося и перебраниваясь. Дома – грязь, нищета, беспорядок, но хозяину не до этого. Он на людях, он спасает народ, – да оно и легче и занятнее, нежели черная работа дома. Никто не жил, – все делали (или делали вид, что делают) общественное дело <���…> А в целом интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины, ни малейшей последовательности даже во внешнем; день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, всё вверх ногами; праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни…»
Уже в 1922 году, незадолго до высылки на «философском пароходе», социолог Питирим Сорокин называет одной из главных причин катастрофы 1917‐го и предпосылкой возрождения интеллигенции нормальный быт и «здоровую семью». Авторы «Вех» сравнивают нашу развращенную рукоблудием, горничными и публичными домами, немощную физически и морально интеллигентскую молодежь с мускулистыми морально устойчивыми англичанами, где «„интеллигенция“ есть, прежде всего, и физический оплот расы: она дает крепкие, могучие человеческие экземпляры», а также с прилежными французами и пошловатыми, но цивильными немцами. В нашем случае, согласно «Вехам», интеллектуальная и материальная солидность заменялась идейным «горением», а социальную ткань интеллигенции разъедали те самые конфликты отцов и детей.
Идя по той же сравнительной лыжне вслед за «Вехами», я уже согласился, что студенческая социализация у нас действительно носила специфические черты. В остальном, однако, мерещащиеся в начале XX века непреодолимые пропасти скорее следует приписать полемическому запалу. Не знаю, как у мускулистых англичан обстояло дело с горничными и прочими излишествами, но уже механизмы самовоспроизводства, распространенность в России интеллигентских традиций свидетельствуют о неоднозначности противопоставлений «у нас – у них». Сети родственных связей, создание династий как «твердого ядра» интеллигенции характерно, пусть и с различной интенсивностью, для всех четырех рассматриваемых стран.
Во всех наших национальных версиях самовоспроизводство интеллигенции обеспечивалось большим процентом «внутрисословных» браков, особенно характерных для университетского академического мира. Высокий коэффициент родства объяснялся тут в том числе карьерными стратегиями: обычной практикой по всей Европе было, когда на дочери профессора, своего научного патрона, женился молодой ученый, приват-доцент, что служило естественным трамплином его дальнейшей карьеры и средством к первоначальному накоплению культурного капитала.
Читать дальше