Как часто я слышал от своих друзей и знакомых: "Вот бы посмотреть на свое досье! Вот бы узнать ИХ имена!.."
Нет-нет… Я этого никогда не хотел, больше всего на свете страшась того, что вдруг имя, которое я там увижу, больно резанет по сердцу.
Да здравствует успокоительное незнание, да здравствует вера в человечество, и пусть все остальное так и останется по другую сторону нормального течения жизни, как неопознанные летающие объекты, в существование которых я не верю и не собираюсь верить, пока сам не пощупаю их руками и не увижу глазами.
ОНИ представлялись мне безликой толпой, как в метро в часы пик: и сам ты сваливаешься от усталости и тебе не до того, чтобы рассматривать прекрасные человеческие лица.
И когда ОНИ впервые (после того газетного обращения) стали переступать порог моей комнаты на четвертом этаже редакции: инженер, священник, студент, чиновник, актер, хиппи, — с каким жадным любопытством я рассматривал ИХ. Почти так же, как в детстве (не избалованном, как сегодня, впечатлениями от прикосновения к незнакомым чужим мирам), я смотрел на иностранцев, случайно встреченных на улице: а что, они едят точно так же? что, они ночами спят, а днем бодрствуют? чувствуют ли они боль от обиды или от тоски, сжимающей сердце?
Даже когда я привыкну к ИХ лицам, к ИХ словам — то написанным, то произнесенным, к ИХ слезам, наконец (да-да, и слезы тоже были, правда, лишь однажды. Впрочем, когда я, чтобы успокоить захлебывающегося в рыданиях человека, нагнулся над ним и прикоснулся к его плечу, то почувствовал стойкий запах перегара и понял, что этот мой посетитель мертвецки пьян), — и то все равно для меня ОНИ оставались все-таки людьми посторонними, никак и никогда не пересекающимися с собственной моей жизнью.
Да, естественно, они были людьми во плоти и крови, но я их прежде всего воспринимал в качестве персонажей бесконечно длящегося спектакля, где ОНИ просто играли написанную для них роль в обличий "Корчагина", "Стерегущего", "Тани", "Феликса", "Островского", "Синягина", "Алика", "Сергеевой", "Саши", "Моски", "Кларины", "Московского" и даже "Пушкина", "Достоевского" и "Чехова" (что это была за страсть у КГБ давать своим секретным агентам имена классиков отечественной литературы? С "Пушкиным" и "Достоевским" я познакомился лично, а от "Чехова" получил письмо… Хотя возможно, существуют и агенты с именами ныне живущих? Агент "Куняев", агент "Бондарев", агент "Проханов"?)
Да, так было до тех пор, пока пуля, как говорится, не просвистела прямо возле виска и я не познакомился с личным, можно сказать — персональным агентом. Стояла уже весна 1992 года…
К этому времени я по уши залез в бесчисленные истории стукачей и сексотов и иногда, читая или слушая очередную исповедь, ловил себя на том, что тот первый — нервный и напряженный — интерес к ним уже пропал. Я с ужасом стал подмечать в себе участливое равнодушие врача, с мимолетным вниманием отмечающего даже при встрече с человеком, здоровым полностью, признаки болезни, тихо изъедающей его.
Да, так было до того дня, когда я познакомился с НИМ. Уже с НИМ — моим.
Познакомился — и снова стало близко, горячо… Для меня эта история началась поздним весенним вечером, да нет, уже за полночь (помню, была какая-то гнусная слякотная погода за окном), с телефонного звонка.
— Алло… Извините, что звоню домой… Но это важно… Мы не могли бы сейчас увидеться? — услышал я в трубке молодой голос. — Сегодня, сейчас…
Я привык к неожиданным телефонным звонкам и не боюсь ночных перемещений по городу: бросок на улицу, такси, дорога, ночная Москва, чужой свет за окнами, выхваченные фарами лица прохожих — все это давало ощущение жизни даже тогда, когда казалось, что жизнь начинает затухать.
Но тут я посмотрел за окно, на хлеставшие в стекло крупные капли дождя, на черное небо — нет, только не сегодня, только не сейчас.
Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
— Ну, давайте утром… До утра недалеко… И тогда он произнес слова, значение которых я в тот момент не понял:
— У меня остался всего лишь один день… — И после паузы:
— Тогда обязательно завтра утром, потому что завтрашний день у меня на самом деле последний.
И какая-то новая интонация послышалась мне: уже не растерянная, а твердая, уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: "О, брат… Да у тебя стряслось что-то серьезное…"
Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе. И даже стал с нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет…
Читать дальше