Принципиально не отличая лес от сада, пейзаж от картины и гору от храма, я склонен доверять всякой бездушной среде. Отвратительное в ней встречается исключительно редко и исправляется точкой зрения. На рассвете пленить могут и Черемушки.
Дело, думаю, в том, что горе прячется внутри, а радость толпится снаружи. Горе делает жизнь невыносимой, опуская железный занавес, мешающий радости просочиться и отвлечь. Не способная избавить от страдания, она располагается рядом с ним, как хорошенькая сиделка с чувством юмора. Примерно так я себе представляю ангела.
Как все теологические рассуждения, ангелическая гипотеза бессмысленна, если не приносит практической пользы. Это искусство существует ради искусства, а метафизика должна работать, причем — на меня. Поэтому, дождавшись удара посильнее, я проверил теорию практикой. В детстве на этот случай хватало мамы, в школе — друзей, потом — водки. Но теперь пришлось мобилизовать все ресурсы.
Чтобы найти просвет в беспросветном, надо вытащить из черного полотна хоть одну цветную нитку. Она всегда есть, надо только наклониться. Как всякий тоталитарный режим, горе выдает себя за единственного хозяина жизни. Но мы-то с вами знаем, что любая власть лишь самой себе кажется абсолютной. Выход — в постороннем, безразличном, внеположном. Говорят, в 1937-м, чтобы выжить, играли в шахматы.
Перепробовав всё, что можно, я остановился на всём, что бывает. Горе ведь одно, а радости хоть и маленькие, да бесчисленные. В сущности, удовольствие может доставить и заноза — когда ее вытащишь. Но чаще я обходился банальными, как баня, средствами: любимой страницей, старым фильмом, семейным борщом. Ночью в ход шла луна, днем — облака, весной — ветер. Зная по опыту, что горе не делится, я пытался его изолировать, окружив мелкими радостями, как короля — пешками. Чтобы знать свой арсенал в лицо, мне пришло в голову ежедневно заносить в настольный календарь отличившуюся радость.
На третий день умер отец, от которого этого вовсе не ждали, и я не знал, что́ написать в календаре, пока не вспомнил китайского мудреца, которого князь попросил украсить сентенцией новый дворец.
— Дед умер, отец умер, сын умер, — искусно вывел кистью ученый.
— Что ж тут хорошего? — закричал ван, глядя на испорченную стену.
— Порядок, — холодно ответил мудрый муж, — согласись, князь, что наоборот было бы хуже.
Отец, кстати сказать, умер в своей постели, радуясь жизни. Я точно знаю, потому что, когда тело унесли, под подушкой оказался том Ильфа и Петрова.
Научиться молчать так же трудно, как говорить. И не менее важно. Беда в том, что мы только думаем, будто говорим именно то, что хотели сказать. На самом деле речь сторожит болтливого, норовя открыть всё, что хотелось скрыть. Иногда — это боль, страх или жадность, но чаще — зависть, и всегда — нутро. Слово выворачивает наизнанку — особенно тогда, когда мы этого не подозреваем. Довлатов как-то признался, что не смог полюбить девушку, спросившую, нравится ли ему мучное.
Всякая реплика в разговоре физиологична. Она — скорее жест, чем мысль, ибо слово вырывается из тех же уст, что поцелуй и плевок. Разговор — опыт невольного стриптиза, обнажающего куда больше, чем мы можем себе позволить: не ум и душу, а всего человека — сразу и навсегда.
Зная это, великие собеседники человечества — Будда, Конфуций, Христос — ничего не писали. Их ведь занимали не слова, а вызванные ими реакции. Они хотели не мысль донести, а жизнь изменить — по одной за раз.
Те, кого не устраивает тираж, идут в писатели, меняя гранату речи на рапиру буквы. Поскольку написанное не разит, как сказанное, за него не так уж страшно и не слишком стыдно. Написать я могу и то, что не решусь произнести: рука не язык — авось не отсохнет.
Зная, что устное слово отличается от письменного, как крик от песни, опытные авторы вершат свой труд молча, чтобы не пришлось раскаиваться. Гончаров 20 лет жаловался на то, что проболтал любимый роман. (Причем, нашел кому — Тургеневу.) Но это — еще удачный исход. Обычно пересказанная книга остается ненаписанной. Слово — как воробей: вылетев, оно кажется таким же банальным и мелким. Боясь растратить капитал, литератор обрекает себя на молчаливое одиночество. И могильщики работают парами, но автор корпит, не открывая рта. Как раз поэтому я не встречал людей болтливей писателей, даже если не считать меня.
Однажды я провел на вершине горы неделю с международной литературной общественностью. На десять не затыкавшихся семь дней авторов приходилось двунадесять языков, из-за чего беседу составляли имена собственные и другие слова с большой буквы. Сперва всё это звучало дико, но потом мне понравилось.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу