”О, — сказал он, — теперь вы знаете, что железный занавес — это не колючая проволока на границе Австрии с Чехословакией; теперь вы понимаете, что он находится здесь, в Москве, у самых кончиков ваших пальцев. Вы можете вплотную приблизиться к русским, можете жить здесь, среди них, но вам не удастся узнать, как они живут на самом деле. Слежка настолько строга, что вас всегда сумеют оттеснить в сторону. Может быть, как-нибудь, поздним вечером, вам и посчастливится поговорить и выпить с ними, особенно, если такую встречу они смогут потом оправдать как случайную, но на следующее же утро они хорошенько все обдумают и решат, что такое знакомство слишком опасно."
Как это ни печально, дипломат, казалось, был прав. Однако он, по-видимому, уловил истину лишь частично. В противоречивых Мишиных чувствах я угадывал влияние среды более сложной и стимулы более противоречивые, чем мне показалось вначале. Было ясно, что Миша и Лена по-разному относятся к решению вопроса о наших дальнейших встречах. Мне и позже доводилось встречать русских, испытывавших в аналогичной ситуации такую же двойственность. Миша почти по-детски радовался возможности прокатиться в американской машине, восхищался ее отделкой и мощностью, но он был достаточно осторожен, чтобы заранее попросить меня оставить машину за углом и не разговаривать по-английски, проходя мимо лифтерши. Однако больше всего меня поразило определяющее влияние общества, в котором живет этот человек, на его политические рефлексы, влияние настолько могучее, что, даже когда он поднимал стакан с водкой, провозглашая тосты за нашу дружбу, в его мозгу все время гнездилось решение неправильно записать номер телефона. В этом человеке жила не одна, а две России: Россия официальная, Россия полицейского надзора и газеты "Правда”, Россия, удерживающая от недозволенных знакомств, и одновременно — другая Россия, более человечная, импульсивная, искренняя и непредсказуемая.
Когда я начал собирать воедино обрывки увиденного, мне стало ясно, что бытующие представления о русских не отражают ни этой сложности, ни этой двойственности. В примитивную модель тоталитарного государства совершенно не укладывается наличие таких "отклонений от нормы", встречающихся под поверхностью жизни русских, как готовность людей, подобных Лене, не следовать неписаным законам системы. Широко распространенная на Западе и весьма удобная точка зрения, согласно которой русские якобы не так уж сильно отличаются от нас, не учитывает весьма важных черт, которые советская система выработала, например, в Мише.
"Неправдоподобие” повседневных советских реалий, встречающихся почти на каждом шагу, постоянно заставляло меня пересматривать мои собственные предвзятые мнения. Кропотливые исследования западных советологов, может быть, и показали обманчивость коммунистического единства, но они вовсе не подготовили меня, например, к сообщению жены диссидента о том, что она — член партии, или к тому, что в течение целого вечера один из партаппаратчиков будет рассказывать мне циничные анекдоты о Ленине и Брежневе.
Чем дольше я жил в Москве, тем больше мне хотелось выяснить, не являются ли исключения правилом. Я обнаружил, что, несмотря на воинствующий государственный атеизм, в СССР вдвое больше верующих, чем обладателей партийных билетов; что в обществе, где провозглашен культ государственной собственности, больше половины жилой площади находится в частном владении; что при системе строго коллективизированного сельского хозяйства около 30 % сельскохозяйственной продукции производится единоличниками, и что большая часть этой продукции сбывается на официально разрешенных свободных рынках; что через шесть десятилетий после падения царизма резко возрос интерес к России царского времени и ее материальной культуре; что, несмотря на навязанный сверху конформизм, многие вообще безразличны к политике и в узком кругу посмеиваются над громогласными заявлениями коммунистической пропаганды; что в России — стране пролетариата — люди значительно более, чем на Западе, чувствительны к занимаемому положению и месту на иерархической лестнице. Я перестал верить в миф о бесклассовом обществе еще до приезда в Россию, и все же в начале моего пребывания в этой стране меня ошеломили разговоры русских о богатых коммунистах и даже о коммунистах-миллионерах. Когда я в первый раз услышал, как два писателя говорят о ком-то, что он "богат, как Михалков”, я подумал, что речь идет о каком-нибудь купце, составившем себе в царские времена состояние на продаже мехов или добыче соли. Но мне сказали, что Михалков Сергей Владимирович — коммунист, детский писатель, пользующийся огромным успехом, — является сторожевым псом советской литературы и важной шишкой в Союзе писателей. Позднее Михалков оказался первым, кто публично потребовал изгнания Александра Солженицына, и автором ряда других нашумевших заявлений подобного рода. Писатели рассказали мне и даже подсчитали, что, как и автор "Тихого Дона” Михаил Шолохов, а может быть, еще один-два писателя, Михалков, не нарушая законов, составил капитал в миллион рублей или около того из денег, полученных за многочисленные издания и собрания сочинений, а также в виде крупных премий за верную службу; что у него два больших роскошных загородных дома, машина с шофером, шикарная городская квартира, и что по образу жизни и банковскому счету он не уступает капиталисту. Более того, такое положение как будто распространяется на всю его семью: двое сыновей Михалкова преуспевают на литературной ниве, а зять — Юлиан Семенов — специализируется на детективных романах и сценариях многосерийных телевизионных фильмов, в которых он прославляет КГБ, срывая стотысячные гонорары [1] По официальному курсу 100 тыс. рублей — это около 133 тыс. долларов. Я не привожу скучных расчетов, учитывающих покупательную способность рубля (стоимость рубля на черном рынке около 30 центов). Я также не принимал во внимание колебания официального обменного курса в период 1970–1974 г., а просто привел средний показатель, согласно которому один рубль равен 1,33 доллара.
.
Читать дальше