Разумеется, и "конкретная достоверность" тех событий, что происходят в Мокондо, — своя, особенная, и легенды, мифы, сложившиеся в этих краях, могут ничуть и не напоминать «иррационализм» Йокнопатофы. Весьма вероятно также, что ни Маркес, ни другие писатели, задающие теперь тон в латиноамериканской прозе, Фолкнера просто не читали, а если и читали, то вовсе не ориентировались сознательно на его опыт. Но речь ведь, повторяю, и не идет вовсе о прямых влияниях. Куда важнее попытаться понять закономерности литературного развития, взятые в широком, мировом масштабе. Так поставив вопрос, мы и вернемся к значению фолкнеровского художественного видения для поисков и находок современного романа. И лишь потом могут возникнуть, подтверждая глубинную связь, более частные, хотя и тоже существенные, точки пересечения литературных традиций. Скажем, как и фолкнеровские творения, "Сто лет одиночества" называют в критике "романом насилия" (и действительно, события в нем описываются тяжелые, кровавые), подобно американскому писателю, Маркес щедро вводит в повествование юмористическую стихию, гротеск и т. д.
Взяв проблему на уровне мирового обмена эстетическим опытом, мы можем и расширить круг сопоставляемых явлений. Тут уже упоминалась статья Л. Арутюнова, автор которой поставил в ряд с фолкнеровскими романами прозу Ч. Айтматова, Г. Матевосяна, И. Друцэ. Можно повторить, что Фолкнера критик прочитал довольно поверхностно, но это ведь еще вовсе не компрометирует методологической возможности самого сопоставления. Оно представляется и плодотворным и закономерным: действительно, молдавская Чутура как художественное образование, с ее людьми, нравами, обычаями, историями, — не напоминает ли американской Йокнопатофы? И разве на этом, тоже очень ограниченном, с "почтовую марку" величиной, пространстве не происходят дела, не завязываются отношения, из которых автор хочет извлечь смысл самый высокий?
Словом, стремление расширить пределы повествования, имеющего, казалось бы, вполне частный характер, разомкнуть малое в великое- становится влиятельным художественным принципом современной литературы. И тут значение фолкнеровского опыта бесспорно.
И уж вовсе естественной — учитывая соизмеримость талантов — кажется параллель Фолкнер — Шолохов. На это справедливо обращает внимание П. Палиевский, проницательно обозначая точки сближения: шолоховский Дон — Йокнопатофа, идея матери-земли, яростная стойкость героев и т. д. "Однако тут же, — продолжает критик, — само собой разумеется, пролегает и рубеж: у Шолохова изменения воспроизводимой жизни идут в направлении революционного переустройства, у Фолкнера — в сторону истребления капитализмом всех человеческих ценностей". [68] П. В. Палиевский. Пути реализма, с. 168. 214
Точно так: шолоховский гуманизм мощно прорастал, основываясь на осознанной идее необходимости союза между человеком и общественным прогрессом, фолкнеровский же — трудно пробивал себе путь, опираясь на единственную, по мнению писателя, реальность в мире: веру человека в самого себя. Как это сказано в "Свете в августе": "Похоже, что человек может выдержать почти все. Выдержать даже то, чего он не сделал. Выдержать даже мысль, что есть такое, что он не в силах выдержать. Выдержать даже то, что ему впору упасть и заплакать, а он себе этого не позволяет. Выдержать — не оглянуться даже, когда знает, что, оглядывайся не оглядывайся, проку все равно не будет".
Но и этого немало, стоическая вера в человека, может быть, вообще самое ценное в творчестве Фолкнера и самая необходимая его традиция. Когда кончается пустое подражание, когда и более глубокие, художественные, творческие связи не дают о себе знать — да их и вообще может не быть — эта несокрушимая, яростно отстаиваемая вера в человека остается как выстраданный завет наследникам. Да и современники ощущали это — недаром с таким восторгом отзывался о Фолкнере, скажем, Чезаре Павезе, писатель, чья творческая манера ничуть не напоминает фолкнеровскую.
И еще. Сейчас, когда само искусство на Западе подвергается невидимому, но мощному, все тяжелеющему давлению «истеблишмента», стремящегося растворить его в потоке "массовой культуры"; когда оно же как "буржуазный феномен" встречает шумные атаки слева — проникновенная, безраздельная вера Фолкнера в силу художественного слова тоже становится моральным уроком. Ее, эту веру, он провозглашал не раз, но, может быть, всего сильнее звучат строки из послания, озаглавленного "Японской молодежи": "Я думаю, что искусство — это… самая мощная и неизбывная сила, изобретенная человеком для запечатления своей собственной неизбывности, своего мужества, которое побеждает любое страдание". [69] W. Faulkner. Essays, Speeches and Public Letters, p. 83.
Читать дальше