Негодование по поводу такого положения дел с 1953 года, когда значительная доля юрисдикции по вопросам семейного права была передана светским судам, стало лишь острее. Теперь женщины в Израиле наследуют собственность и в основном пользуются теми же правами, что и мужчины. Но взору явилось неуважительное отношение к вере и фанатичному религиозному меньшинству, которое не позволяет правительству Израиля заменить закон раввината о браке и разводе светским законом. При этом граждане Израиля, как верующие, так и неверующие, похоже, единодушны в своем желании иметь-таки закон, запрещающий смешанные браки, и в основном по этой причине — как охотно признавали вне здания суда израильские официальные лица — они так же единодушно настроены против письменной конституции, в которой пришлось бы сформулировать столь смущающий закон.
«Аргументы против гражданского брака раскололи бы дом Из-раилев, а также разделили бы евреев этой страны и евреев диаспоры», — написал недавно в Jewish Frontier Филип Гиллон.
Но какими бы ни были причины, в наивности, с которой обвинитель клеймил печально знаменитые Нюрнбергские законы 1935 года, по которым запрещались браки и сексуальные отношения между евреями и немцами, было нечто захватывающее дух. Более информированные журналисты хорошо представляли себе всю иронию ситуации, но в репортажах об этом не упоминали. Они полагали, что сейчас не время говорить евреям о несовершенстве законов и институтов их страны.
И если публикой, представленной на процессе, был весь мир, а пьесой, на нем разыгрывавшейся, была широкая панорама еврейских страданий, то ничего удивительного, что реальность не оправдывала ожиданий и замыслов. Журналисты составляли большинство аудитории не более двух недель, после чего состав публики значительно поменялся. Теперь, как подразумевалось, она должна была состоять из молодых изра-ильтян, не слишком хорошо знающих историю, или евреев из стран Востока, которым ее никогда не рассказывали. Предполагалось, что процесс должен продемонстрировать, что значит жить среди неевреев, убедить их, что только в Израиле еврей может жить безопасно и достойно.
Урок для корреспондентов был преподан в специально распространенном буклете о юридической системе Израиля. Его автор Дорис Ланкин приводит решение Верховного суда, согласно которому двоим отцам, «похитившим своих детей и насильно увезшим их в Израиль», было приказано отправить их к матерям, которые жили за рубежом и имели на них все юридические права. Это было сделано, добавляет автор — не менее гордый таким строгим соблюдением закона, чем господин Хаузнер, гордящийся своей готовностью осудить убийцу, даже если его жертвы были неевреями, — «несмотря на тот факт, что, отсылая детей к матерям, Верховный суд понимал, что в диаспоре им придется вести неравную борьбу с враждебными элементами».
Но сейчас в аудитории молодежи почти не было, она состояла из евреев, а не израильтян. В ней сидели те, кто выжил, люди средних лет и старики, иммигранты из Европы, подобные мне, которые прекрасно знали все, что надо знать, у которых не было желания зубрить новые уроки и которым, чтобы прийти к собственным выводам, не нужно было никакого процесса. Свидетели шли чередою, и новые ужасы добавлялись к ужасам, ус-лышанным ранее, и они сидели здесь, среди людей, и внимали рассказам, которые вряд ли были бы в силах вынести, сиди они с рассказчиком наедине. И чем полнее раскрывалась панорама «катастрофы, постигшей еврейский народ этого поколения», чем пламеннее звучала риторика господина Хаузнера, тем бледнее и призрачней становилась заключенная в стеклянную будку фигура, и даже крик и жест указующий: «Вот оно, чудовище, это все сотворившее!» — не могли бы вернуть ее к жизни.
Театральный аспект процесса рухнул под тяжестью зверств, от которых волосы встают дыбом. Да, процесс напоминал пьесу, но только в конце и в начале и ролью, которую играл в ней исполнитель, но не жертва. Процесс показательный более, чем процесс обычный, нуждается в четком определении того, что совершено, и того, как это было совершено. В центре процесса может быть только тот, кто все и совершил — именно в этом отношении он подобен герою пьесы, — и если он страдает, то страдать он должен за свои деяния, а не за то, что причинил страдания другим. Никто не понимал этого лучше председателя суда, на чьих глазах процесс начал превращаться в чертово шоу, «в корабль без руля и ветрил». Но если его попытки не допустить этого оканчивались провалом, провал этот, как ни странно, был отчасти результатом ошибок защиты, поскольку адвокат довольно редко поднимался, чтобы оспорить чье-либо показание, каким бы не относящимся к делу или несущественным оно ни было. Доктор Сервациус, как все без исключения к нему обращались, был чуть решительнее, когда дело касалось представленных документов, а самое впечатляющее из его редких высту-плений состоялось, когда обвинитель представил в качестве улики дневники Ганса Франка, бывшего генерал-губернатора Польши и одного из главных военных преступников, повешенных в Нюрнберге. «У меня лишь один вопрос. Упоминается ли имя Адольфа Эйхмана, имя ответчика, в каком-либо из этих двадцати девяти томов [на самом деле томов было тридцать восемь]?.. Имя Адольфа Эйхмана ни в одном из этих двадцати девяти томов не упоминается… Спасибо, больше вопросов нет».
Читать дальше