Вырасти там означало не то же самое, что вырасти в местах этнически однородных; даже язык воспринимался иначе. Не было народного говора — городского или деревенского — с подлинно польскими корнями; был «тутошний язык», забавный, по духу скорее белорусский, чем польский, хотя и сохранивший много общепольских выражений XVI–XVII веков, которые в Польше вышли из употребления. Граница между «тутошним» языком и разговорным языком дворянства (тем, который Мицкевич слышал в детстве, а позже в Париже улавливал внутренним слухом) была, очевидно, расплывчата, так же как рубеж между речью мелкой шляхты и речью помещиков или интеллигенции, вышедшей из имений. Но все это было поистине чуждо польскому народному говору. Пролетариат Вильно говорил на «тутошнем» языке, непохожем на народный язык Варшавы, где, по-видимому, сохранился какой-то крестьянский субстрат. Для меня, например, такой поэт, как Мирон Бялошевский — экзотичен, у меня другие языковые источники. Я отважусь утверждать, что наш язык был более склонен к правильности, а также к ритмической выразительности; оттого прозрачный язык польских поэтов XVIII века, например Красицкого или Трембецкого, мне кажется «своим». Это трудно анализировать. Кстати, я бы сказал, что на мой язык повлияло противодействие соблазну восточнославянских языков, в первую очередь русского, и поиски регистра, в котором я мог бы соперничать с восточнославянскими элементами — особенно в ритмических модуляциях. Не знаю, как сопротивление русскому воздействует на Твой литовский. Знаю только, что для меня и для каждого, у кого слух чувствителен к русскому, подверженность сильному ритму русского ямба вредна, потому что польский язык ритмически иначе поставлен.
Провинциальность Вильно. Очень она меня угнетала, и я мечтал вырваться на простор. Так что не стоит создавать миф о любимом утраченном городе — ведь я в сущности не мог там вытерпеть; и когда Бочаньский, тогдашний воевода, потребовал, чтобы Польское радио в Вильно уволило меня, как политически неблагонадежного, я воспринял с облегчением этот вынужденный отъезд в Варшаву. Потому что Вильно было попросту дырой: неслыханно узкая аудитория, если не считать евреев, говорящих и читающих на идиш или по-русски, и «тутошних», не читающих ничего. Кто еще? Немного интеллигенции дворянского происхождения, в общем достаточно тупоумной. И с этим связан вопрос о национальности. Ведь если бы мы считали себя литовцами, то Вильно было бы нашей столицей и нашим центром. Как Ты знаешь, вопрос этот очень труден. Логичным было бы финское решение. Я не изучал его в подробностях и не знаю, как финны, чей родной язык был шведский, вышли из положения, но все же, вероятно, Хельсинки было их центром, а не Стокгольм. В принципе нам следовало считать себя литовцами, говорящими по-польски, и поддерживать в новых условиях девиз Мицкевича «Отчизна милая, Литва», что означало бы — создавать литовскую литературу на польском языке, параллельную литературе на литовском. Но по сути дела никто этого не хотел: ни литовцы, ощетинившиеся против против польской культуры, подвергающей их денационализации, ни те, кто говорили по-польски и считали себя просто поляками, а к нации крестьян, «клаусюков» 4 4 [4] Прозвище литовцев (klausyti — слушать).
, относились пренебрежительно. Личности, думавшие иначе, были немногочисленны, хоть и очень интересны, ценны и энергичны. В моем Вильно это были так называемые «местные» («краевцы»), мечтавшие о сохранении традиций Великого Княжества Литовского как единственного противовеса России или о федерации народов, когда-то входивших в состав Великого Княжества. Эти круги более или менее совпадали с виленской масонской средой. История их своеобразной идеологии должна быть когда-нибудь написана, но если я говорю, что это интересно, даже захватывает, то говорю теперь, спустя много лет; будучи молодым человеком, склонным к авангардизму, занятым современной поэзией, французским интеллектуальным движением и т. д., я не уделял особого внимания тому, что происходило вокруг. Кроме того, уже тогда это было движение проигравших, последние отголоски. Оно не могло рассчитывать даже на тень симпатии с литовской стороны, ибо считало себя продолжением «ягеллонской идеи» 5 5 [5] Ягеллоны — династия литовского происхождения, правившая в Польше и Литве (XIV–XVI вв.).
. И несомненно за сентиментальной привязанностью к идее Великого Княжества у многих людей дворянского происхождения крылась мечта о господстве. И все же Людвик Абрамович и несколько других «местных» глубоко и искренне противостояли польскому национализму. Они были преемниками широко мыслящих просветителей былой Речи Посполитой XVIII века, да и по масштабу им не уступали. Вряд ли на литовской стороне был какой-либо эквивалент; там, пожалуй, все сводилось к новому национализму, спазматичному по своей природе. Так или иначе, «местные» были единственными среди говоривших по-польски жителей Вильно, кто считал Вильно столицей , не провинцией. А сейчас я думаю: если кто желает добра этому городу, должен хотеть, чтобы он был столицей. Это автоматически исключает какие бы то ни было польские притязания на «польское Вильно».
Читать дальше