То сильное, полное ужаса напряжение, в котором мы живем и от которого не смогла нас избавить ни одна из вожделенных бурь, воцарилось во всех сферах, даже в наиболее свободной и чистой сфере удивления. Да, наше время, если мы пожелаем очень коротко его охарактеризовать, можно определить как время, когда люди способны удивляться одновременно прямо противоположным вещам: например, тысячелетнему воздействию какой-либо книги и одновременно тому, что не все книги долго сохраняют свое воздействие. Вере в богов и одновременно тому, что мы ежечасно не падаем на колени перед новыми богами. Сексуальности, которой мы поражены, и одновременно тому, что это расщепление полов не идет глубже. Смерти, которой мы никогда не желаем, и одновременно тому, что мы не умираем еще в материнской утробе, подавленные тем, что нам предстоит. Когда-то удивление поистине было тем зеркалом, о котором охотно говорят, которое переводит явления в более ровную и спокойную плоскость. Ныне это зеркало разбито и осколки удивления становятся все мельче. Но даже в самом маленьком сколке отражается не одно-единственное явление, оно безжалостно тянет за собой свою противоположность; что бы ты ни увидел и как бы мало ты ни увидел, пока ты это видишь, оно уже само себя отрицает.
Так что не приходится ожидать, что с писателем, когда мы пытаемся уловить его отражение в зеркале, дело обстоит иначе, чем с закрученными песчинками повседневного бытия. С самого начала мы встречаемся с широко распространенным заблуждением, будто большой писатель стоит выше своего времени. Никто сам по себе не может стоять выше своего времени. Такие люди совсем не здесь. Им хочется быть в Древней Греции или среди тех или иных варваров. Дадим им такую возможность: чтобы оказаться так далеко, надо во многих отношениях быть слепым, а в праве заглушить в себе все пять чувств никому не откажешь. Однако такой человек возвышается не над нами, а над суммой воспоминаний, например о Древней Греции, которые мы носим в себе, это, так сказать, экспериментирующий историк культуры, изобретательно пробующий на себе то, что он верно уловил и что представляется ему истинным. Такой возвысившийся человек еще беспомощнее, чем физик-экспериментатор, у которого, хоть он и занимается только какой-то отдельной областью своей науки, всегда остается возможность контроля. Возвысившийся выступает с более чем научной, с прямо-таки культовой претензией; большей частью это даже не основатель секты; это священнослужитель для себя одного; для себя одного совершает он обряды, и единственный верующий тоже он сам.
Но настоящий писатель, каким мы его себе мыслим, всегда во власти своего времени, он его слуга, его крепостной, его последний раб.
Он прикован к своему времени короткой и нерасторжимой цепью, теснейше с ним связан; его неволя должна быть настолько полной, чтобы его невозможно было пересадить на какую-либо другую почву. И если бы в таком сравнении не было смешного оттенка, я бы сказал просто: он пес своего времени. Он бегает по его угодьям, останавливается то здесь, то там, где ему только захочется, но он неутомим, восприимчив к свисткам сверху, хотя и не всегда; его, гонимого необъяснимой порочностью, легко натравить, труднее отозвать, поистине он повсюду сует свой влажный нос, ничего не пропускает, порой возвращается назад, начинает снова, он ненасытен; впрочем, он спит и ест, но не это отличает его от других существ. То, что отличает его, — это неприятная приверженность к своему пороку, к проникновенному и обстоятельному смакованию, которое прерывается беготней, ему всегда настолько же мало того, что он получает, насколько получает он все недостаточно быстро; кажется он и бегать-то научился только ради этого своего порока.
Прошу у вас извинения за образ, который должен вам показаться в высшей степени недостойным того предмета, о коем у нас идет речь. Но для меня важно поставить во главе трех атрибутов, подобающих видному писателю нашего времени, именно тот, о котором никогда не говорится, тот, от которого другие только берут начало, тот вполне конкретный и своеобразный порок, какого я для него требую, и незачем, чтобы его, как преждевременно родившегося ребенка, с трудом выхаживали, делая из него то, чем он, в сущности, не является.
Этот порок связывает писателя с его окружением так же непосредственно, как нюх охотничьего пса — с местностью, где он охотится. У каждого свой порок, неповторимый и новый в новой ситуации эпохи. Его нельзя спутать с нормальной согласованной работой чувств, которыми и так обладает каждый, наоборот, нарушение равновесия в этой согласованной работе, например отказ одного из чувств или чрезмерное развитие другого, может стать толчком для развития необходимого порока. Он всегда явный, сильный и примитивный. Он четко проявляется в особенностях лица и фигуры. Писатель, позволивший ему собой овладеть, обязан ему существенной частью своего опыта.
Читать дальше