Добавим здесь, что “вопрос” Конца Света серьезно затронут: по решимости противостоящих в мире сил применить ядерное оружие друг против друга, о чем писали атеисты-философы, в богословии наработана целая наука о кончине мира — эсхатология. Принято считать, что Конец Света осуществляется каждое мгновение, и с каждым днем все слышнее эхо Cтрашного cуда. Вообще помнить о том, что происходило до нашего личного появления на Свет, и связывать текущую жизнь с неминучими последствиями есть занятие для человека благотворное и понуждает отнестись со всей возможной серьезностью к “факту” общей жизни и к своей роли в ней.
Мы хотим проследить мотив “Апокалипсиса” в повести Евгения Носова, при том что сам художник писал совсем об ином и специально не заботился о подобном контексте догадок “чему надлежит быть вскоре”, да, возможно, к году написания своей вещи и не испытывал влияния святого Иоанна, “брата нашего и соучастника в скорби”, настолько явного, что это влияние могло отозваться в его творчестве.
И это при всем том, что художник кропотливо воссоздает словом всю материальную, вещную сторону жизни со всеми ее земными и “земляными” оттенками и со всей возможной полнотой, где, как кажется, нет интеллектуальной напряженности, нет мудрствования, дозволяющего промыслить связь изображения с мистическим подсознательным и непознаваемым — и следовательно, с духовным. Однако отношение художника к главному действующему лицу повести Касьяну настолько религиозно и так прозрачно соотнесено с тем высшим, что неназываемо и потому неподвластно режущей силе материалистического скальпеля и что как бы не существует как “предмет” в плотском “обиходе” жизни, но без которого по-настоящему мы и не сможем понять и оценить ни этого самого “обихода”, ни всего его очарования и всей его трагичности, — что мысль о Конце Света в связи с событиями повести не представляется чем-то необычайным. Тем более что сама “космогония” повести, ее яркий мир с укрупненными образами людей, собственно язык и художественная ткань произведения — о чем попытаемся сказать позже как о необходимом элементе нашего рассуждения — как бы наталкивают на выводы обобщающего характера, и именно предзакатного, конечно, характера.
Соглашаясь с тем, что наша работа носит экзотический оттенок, не лишена некоторых домыслов и догадок без объяснений, заметим, что Евгений Носов как бы подковал своего коня на все четыре копыта, и тот теперь скачет, куда хочет, и ничья узда толкований не станет ему впору, в том числе и наша.
По крупности изображения, по яркости красок и ясности образа Касьяна в повести условимся принять его как прообраз Человека с большой буквы, то есть как феномен. Договоримся также о необходимости двух “доказательств”: что в повести “Усвятские шлемоносцы” со всей прелестью изображен Свет с носителем своего смысла, с Человеком (Касьян), что этому Свету суждено погибнуть вследствие нарушения неких правил существования — назовем эти нарушения правил грехом, а также укажем содержание этого греха.
Оставим без изучения ряд совпадений в текстах “Откровения Иоанна” и повести Евгения Носова, которые иногда имеют удивительный резонанс, — они носят случайный характер и не играют особой роли в нашей работе, ибо ее выводы опираются на более глубинные параллели — и перечислим некоторые из них.
Из своего детства Касьян помнит причитывания бабушки о змеях, якобы водящихся в страшном уремном лесу близ деревни Усвяты, где они жили и где происходит действие повести: “Как у спинь-болота жили три змеи: как одна змея закликуха, как вторая змея заползуха, как третья змея веретенка...” Образы змей как колдовской, нечистой силы в представлениях русских совпадают с толкованием образов драконов в “Откровении”: они суть воплощения сатаны.
После сходки усвятских мужиков у дедушки Селивана на последний перед уходом на войну совет — на “тайную вечерю” — хмельной Касьян видит, как в заречье реки Остомли луна “багрово зависла в лугах и почему-то казалась Касьяну куском парного легкого, с которого, сочась по каплям, натекла под ним красноватая лужа речной излучины”. “Откровение”: “Солнце стало мрачным как власяница, и луна сделалась как кровь”.
В “Апокалипсисе” четыре всадника: один победоносный, другой назначен взять мир с земли, третий появляется на страницах “Откровения” с мерой в руке, четвертый есть сама смерть.
В “Усвятских шлемоносцах” тоже четыре всадника. Бригадир “воевода” Иван Дронов, “все с той же непроходящей сумрачной кривиной на сомкнутых губах” — он одним из первых усвятцев добровольно уйдет на войну. Колхозник Давыдко, принесший на покос весть о начавшейся войне: “дочерна запеченный мужик в серебре щетины по впалым щекам” — и скакал-то с вестью “локти крыльями, рубаха пузырем”. Третий всадник прибыл в Усвяты с повестками о мобилизации на войну: “верховой, подворачивая, словно факелом подпаливал подворья, и те вмиг занимались поветренным плачем и сумятицей, как бывает только в российских бесхитростных деревнях, где не прячут ни радости, ни безутешного горя”. Конечно же, повестки эти кажутся вызовом на последний Суд: “Посыльный достал из-за пазухи пиджака пачку квитков, полистал, озабоченно шевеля губами, про себя нашептывая чьи-то фамилии, и наконец протянул Касьяну его бумажку. Тот издали принял двумя пальцами, будто брал за крылья ужалистого шершня, и, так держа ее за уголок перед собой, спросил:
Читать дальше