Прилагая руку к украшению собора, зарифмовывая тезис, искусство может снабдить тиранию соответствующим гимном или мавзолеем. Никогда оно тем не менее не становится собственностью ни своих заказчиков, ни даже самих художников. Искусству присуща собственная, самопорождающая динамика, собственная логика, собственная родословная и собственное будущее. Эстетика индивидуума возникает из инстинктивного ощущения всех этих составляющих, а не исходит из заказа. Именно эстетика и обусловливает его этику и его ощущение истории — а не наоборот.
Самое худшее, что может произойти с художником,— он начнет воспринимать себя собственником своего искусства, а само искусство — своим собственным инструментом. Производное рыночной психологии, это мироощущение в психологическом плане едва ли отличается от взгляда заказчика на художника как на оплачиваемого служащего. Обе эти точки зрения ведут к демонстрации — первая: художником — присущей ему манеры; вторая: заказчиком — его воли и целей. Отстаивание этого всегда происходит за чужой счет. Художник стремится опорочить манеру другого художника; заказчик отнимает заказ, отвергает тот или иной стиль как нереалистический или дегенеративный и может посадить (или изгнать) художника. В обоих случаях потерпевшим является искусство и, следовательно, человек как вид, ибо ему приходится иметь дело с заниженным представлением о самом себе.
При этом, если заказчика (допустим, государство) еще можно извинить, поскольку, предположительно, оно не знает лучшего способа поведения, то художника (допустим, писателя) извинить нельзя. В отличие от государства писатель не может сослаться на историческую необходимость своих поступков. Ссылка на превратности истории как оправдание также не годится, хотя бы потому, что сотни тысяч перемещенных лиц, сезонных рабочих, нелегальных иммигрантов, беженцев разнообразных мастей и т. п. решительно выдернули орхидею из петлицы писателя-изгнанника. Не будь кроющегося в этой мотивировке противоречия, он мог бы, вероятно, сослаться на необходимость эстетическую. Эстетика, однако, есть сугубо линейное явление. Действие ее не обладает силой обратной отдачи по ходу движения прогресса — ибо это было бы ее самоотрицанием.
Бесспорно, рынок с его пристрастием к степеням превосходным способен заставить даже самую затертую мышку воспринимать себя в категориях посмертных. Он в состоянии внушить маститому автору, что остановка его автомобиля солдатом оккупационных войск есть его личное столкновение с историей — такова, судя по всему, и была реакция Милана Кундеры в Чехословакии в 1968 году. Это вызывает сочувствие, но только до того момента, когда он начинает пускаться в обобщения на тему этого солдата и культуры, за представителя которой он его принимает. Страх и отвращение вполне понятны, но никогда еще солдаты не представляли культуру, о литературе что и говорить — в руках у них оружие, а не книги.
В писателе с собственническим комплексом по отношению к своему искусству подобное столкновение пробуждает чувство неуверенности, которое заставляет его прибегнуть к языку не художественной, но исторической необходимости. Иными словами, он лихорадочно озирается вокруг в поисках того, на кого бы свалить вину за происходящее. Чувствуя себя уверенно только в пределах принадлежащей ему собственности, он, естественно, обнаруживает виноватого в том, чья стилистическая идиома представляется ему чуждой. Скорее всего, идиома эта и раньше представляла угрозу и для него самого, и для его самооценки. Теперь же, когда на него обрушились невзгоды, он инстинктивно указует пальцем в знакомом направлении. Короче говоря, появляется Милан Кундера с «Предисловием к вариации», палец его уверенно упирается в Достоевского.
В один из дней 1968 года, когда советские войска оккупировали Чехословакию, сочувствующий театральный режиссер предложил Милану Кундере сделать под псевдонимом сценическую обработку романа Достоевского «Идиот». К тому времени книги Кундеры были запрещены, и у него не было «никаких легальных способов» обеспечить свое существование. Тем не менее, как объясняет он в своем эссе, «я перечитал „Идиота" и понял, что, даже если бы мне пришлось голодать, я бы не смог выполнить эту работу. Мир Достоевского с его выходящими из берегов жестами, мутными глубинами и агрессивной сентиментальностью отталкивал меня. Внезапно я почувствовал необъяснимый приступ ностальгии по „Жаку-фаталисту"».
Читать дальше