Все это осуществимо, особенно в Америке. Ибо, помимо всего прочего, американская поэзия — это величайшее национальное достояние. Иногда какие-то вещи легче заметить постороннему. Это одна из них, и посторонний в данном случае — я. Количество стихов, которое было создано на здешних берегах за последние полтора века, намного превосходит результаты аналогичной литературной деятельности в любой другой стране, как, кстати превосходит оно и наши достижения в области джаза и кино, справедливо вызывающие восхищение во всем мире. Берусь утверждать, что то же самое можно сказать и о качестве этих стихов ибо они живы духом индивидуальной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем излюбленные европейские мотивы — мироощущение жертвы с мечущимся в поисках виноватого указующим перстом, невнятная возвышенность речи Прометеевы аффектации и мольбы о снисхождении. Разумеется у американской поэзии есть свои изъяны — много в ней и провинциальных визионеров, и многословных неврастеников. Однако она обеспечивает чрезвычайно крепкую закалку, и распространение стихов, рассчитанное лишь на один процент населения, лишает американский народ естественного источника стойкости, равно как и источника гордости.
Поэзия по определению — искусство весьма индивидуалистическое, и, в каком-то смысле, Америка — логичное для нее пристанище. Так или иначе, вполне логично, что здесь эта индивидуалистическая тенденция вылилась в крайнюю самобытность — и у модернистов, и у традиционалистов. (В сущности, именно она и породила модернизм.) На мой взгляд и на мой слух, американская поэзия — это настойчивая и нескончаемая проповедь человеческой автономии; если угодно — песнь атома, бунтующего против цепной реакции. Для ее общей тональности характерны стойкость и твердость, готовность, не сморгнув, пристально вглядеться в худшее. Глаза у нее всегда широко открыты — не столько от изумления или в надежде на откровение, сколько в ожидании опасности. Она скупа на утешения (столь привычные в европейской и особенно русской поэзии), богата деталями и чрезвычайно на них зорка, свободна от ностальгии по некоему Золотому веку, ценит дерзость и стремление найти выход. Если бы нужно было выбрать ей девиз, я предложил бы строку Фроста из стихотворения «Слуга слуг»: «Лучший выход — всегда насквозь».
Я позволяю себе говорить об американской поэзии в таком обобщенном ключе не из-за силы и огромности ее корпуса, но потому что моя тема — публичный к ней доступ. В этом контексте следует подчеркнуть, что старая идея насчет роли поэта в обществе или долга поэта перед обществом переворачивает проблему с ног на голову. Если вообще можно говорить об общественной функции человека, который по существу является предпринимателем- одиночкой, то общественная функция поэта заключается в том, чтобы писать, и он занимается этим не по указке общества, а по собственной воле. Единственный долг поэта — долг перед языком, то есть обязанность писать хорошо. Когда поэт пишет — особенно когда он пишет хорошо — на языке своего общества, он делает большой шаг навстречу обществу. И задача общества — сделать шаг навстречу ему, то есть открыть его книгу и прочесть ее.
Если в этой ситуации можно говорить об уклонении от долга, хо в нем повинен не поэт, ибо он продолжает писать. Теперь: в любой культуре поэзия есть высшая форма человеческой речи. Не читая или не слушая поэтов, общество обрекает себя на более низкие формы словесного выражения: на речь политика, торговца, шарлатана — короче, на свою собственную речь. Другими словами, оно игнорирует собственный эволюционный потенциал, ибо от остальных представителей царства животных нас отличает как раз дар речи. Обвинения, нередко предъявляемые поэзии, — что она трудна, темна, герметична и невесть что еще — свидетельствуют не о состоянии поэзии, а, если говорить честно, о ступеньке эволюционной лестницы, на которой застряло общество.
Ибо поэтическая речь преемственна; и еще — она избегает клише и повторов. Именно их отсутствие придает искусству ускорение и отличает его от жизни, чьим основным стилистическим приемом, если можно так выразиться, являются как раз клише и повторы, ибо она всегда начинаете нуля. Неудивительно поэтому, что сегодня общество, лишь от случая к случаю вспоминающее об этой преемственной речи, оказывается в проигрыше, как если бы оно садилось в поезд, идущий в никуда без расписания. Я уже где-то говорил, что поэзия — не форма развлечения и в каком-то смысле даже не форма искусства, но наша антропологическая, генетическая цель, наш языковой, эволюционный маяк. В детстве, когда мы впитываем и запоминаем стихи, чтобы овладеть языком, мы, по-видимому, это чувствуем, а повзрослев, бросаем это занятие, твердо считая, что языком овладели. Однако овладели мы лишь его повседневным слоем, который, возможно, и годится, чтобы перехитрить противника, продать товар, переспать с кем- нибудь, заработать повышение, но который, конечно же, не годится для того, чтобы исцелить от страданий или принести радость. Пока человек не научится до отказа, как фургон, нагружать свои фразы смыслом или же различать и ценить в чертах возлюбленной «душу-странницу», пока не осознает, что «Никакая память о звездном часе / Не утешает потом, в забвении, / И не делает конец менее горьким», — пока такие вещи не войдут в плоть и кровь, человек все еще будет принадлежать к семейству безъязыких. Каковые составляют большинство, если это может послужить утешением.
Читать дальше