Что здесь учуяно и выражено – это драма. Общая. Чего, признаюсь, не было в «Шестидесятниках». И поэт откликнулся не на мою поверхностную статейку, при том, что, помнится, одобрил ее (другой мой товарищ, Наум Коржавин, попросту припечатал: «Ты написал глупую статью» – и я с неожиданной для себя легкостью признал его правоту); он откликнулся на то, что было не в ней, а за ней, на ту драму, что существовала в реальности. Как, между прочим, и Озеров среагировал не на то, что было в самой статье, а на проблему, для них неприятную. Опасную. Однако такую, с которой они вынуждены считаться.
Чуткость не изменила – ни поэту, ни ортодоксу, а статья, намекнувшая на серьезные перемены в психологии идущего в жизнь поколения (хотя какое там поколение? Речь шла и о дебютанте Аксенове, и, например, о фронтовике Слуцком ), оказалась – в обоих, контрастных случаях – поводом. Возможно, не отрицаю, не вовсе случайным. Она, разумеется, не декларировала отвращения всех «детей» ко всем поголовно «отцам», но выходило, что противостояние, неизбежное при любом общественном переломе, возникло-таки. Верней, обнажилось. Только не по горизонтали, а по вертикали. Все дело было в том, что за «отцы». Какое наследие, выражаясь традиционно-высокопарно, нами радостно принимается, какое – навязываемое – отталкивается.
«Отец», то есть, скорее, дед, Корней Иванович Чуковский, живущий мучительно и мятежно (теперь, после выхода в свет его «Дневника», эти слова никому не покажутся парадоксальными), естественно, был не с ними, а с нами. Говоря без нахальства, мы были с ним.
…«Вы дедуленька или бабуленька?» – так якобы обратился к нему некий малыш на московском бульваре. Правда, у этой истории есть варианты с разноименными персонажами, но, говорят, именно про Чуковского ее, смеясь, рассказывала Ахматова. Однако она же говаривала, насколько «Корней» стал красивее в старости, чем был смолоду.
Свидетельствую: о да, «бабуленькой» он никоим образом не был, ни по своей замечательной внешности, ни по характеру, да и в «дедуленьки» не очень стремился. Помню, как я в свой первый приезд необдуманно подал ему руку, когда он спускался из кабинета-скворечника по крутой лесенке. Его невестка Марина предостерегающе зашипела у меня за спиной, а он сам сказал с интонацией, в которой чего-чего, но ласковости расслышать было нельзя:
– Вы думаете, я до такой степени стар?
Было ему восемьдесят пять.
У другого автора дневников, у Евгения Шварца, в двадцатых служившего секретарем Чуковского, он, в ту пору отнюдь не старый, тем более бесконечно далек от намека на благостность. «Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вблизи него почти невозможной… Как ураган в пустыне. Кроме того, был он в отдаленном родстве с анчаром, так как поднимаемые им вихри не лишены были яда». И даже: «Он один, как всегда, как белый волк».
Постоянная самомучительность, оборачивающаяся словно бы недобротой даже к самым близким (что ж говорить о соседях по литературе?), вот что отмечено безжалостно наблюдательным – при его-то обычной мягкости – Шварцем. «Вы читали «Мистера Твистера»?» – передает он разговор Чуковского с Даниилом Хармсом. «Нет!» – ответил Хармс осторожно. «Прочтите! Это такое мастерство, при котором и таланта не надо! А есть такие куски, где ни мастерства, ни таланта – «сверху над вами индус, снизу под вами зулус», – и все-таки замечательно!»
«Сначала похвала, – прокомментирует Шварц, – а потом удар ножичком в спину».
Кстати, эти «зулус» и «индус» – блистательная, даром что мгновенно придуманная, пародия на марщаковского «Твистера». Уж похлеще той, которую троица пародистов, Лазарев, Рассадин, Сарнов, написала на самого Корнея Ивановича. Хотя в одно из моих посещений его я увидел: поверх разбросанных по столу книг лежит и книжица наших пародий, недавно отосланная нами Чуковскому.
– Замеча-ательная книга! И пародия на меня замечательная! И какая зла-ая! Скажите, ведь это вы ее написали?
– Что вы, Корней Иванович, мы всё пишем втроем.
– Не может быть! А мне кажется, я узнаю вашу руку.
Точно то же повторится, когда его навестит мой соавтор.
Нрав не сделался ангельским и в последние годы, хоть у иных мемуаристов «неистовый Корней» похож на игрушку, которую он всякому демонстрировал, – на льва, вывезенного из любимой Англии и говорившего соответственно по-английски: «Я очень добрый лев. Я люблю детей». Добрый-то добрый, однако… Добрый лев, но и белый волк. Александр Галич рассказывал мне: Чуковский, влюбившийся, как он умел влюбляться, в его песни, как- то слушал их и нахваливал, после чего попросил снова зайти в такой-то час – точно. Галич пришел и по просьбе хозяина спел о гонителях Пастернака: «Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку!» – причем при этих словах сидевшая тут же женщина вскочила и выбежала, заплакав.
Читать дальше