Вид поэта часто говорит больше, чем его стихи. И яснее раскрывает то, что нередко утаивается (умышленно или неумышленно) в стихотворных строках. Сколько раз так было: прочтешь стихи, вроде притрешься к ним сердцем, привалишься плечом, а увидел поэта или поэтессу, — и всё, конец! Конец слиянию образа и слова: больше книгу не раскроешь, по журналам стихи выискивать не будешь!
Вид Корнилова полностью соответствовал его стихам. В моей жизни так было, кажется, впервые: носитель поэтического смысла и сам смысл слились, источник звука и звук — гармонически соединились.
Как только за Владимиром Николаевичем закрылась дверь, я по старой и невыводимой привычке тут же раскрыл его книгу наугад, имея ввиду, конечно же, всем известное: вдруг книга ответит на какие-то твои собственные предчувствия, запросы, надежды.
Книга открылась на неизвестном мне стихотворении «Чехарда». Я прочел:
Умер старый педераст.
Некрасив он был. Неловок,
Неактивен, честен, робок,
Вечно ждал, что Бог подаст.
Но не подавал Господь
И не удобрял ту почву,
И не мог страдалец порчу
Силой воли побороть.
Долго жил, старел, свой пыл
Не расходуя на женщин, —
Вежлив. Нежен и отвержен,
Он тинейджеров любил.
Безответная любовь
Извела. Душой изранен,
Чуждый нам, как марсианин,
Умер старец голубой…
Я вздрогнул и закрыл книгу.
Это было вовсе не то — высокое, жизнеопределяющее, вечное — что хотел выхватить я из книги! И в то же время это было настолько в русле моих тогдашних житейских и служебных обстоятельств, что вся моя, копившаяся чуть не год, ненависть, все презрение и отвращение к “старцам” и нестарцам, подобным описанному в стихе, — вдруг рассыпались, улетучились. Я подумал: “Чёрт с ними со всеми! В смерти все сравняемся…”
На минуту, на час, на день стало свободней дышать, легче жить. Мысль о том, что надо прощать всех — успокоила, уравновесила…
Стихи Корнилова из новой его книги, как впрочем и другие его стихи, продолжали во мне жить, мы стали перезваниваться, несколько раз встречались. Правда, о стихах Владимир Николаевич говорил мало, чаще сворачивал на прозу. Прочитав несколько моих рассказов и две повести, он всё время возвращался к тревожившей его проблеме соотношения прозаического и поэтического повествования.
— Я неудавшийся прозаик, — не единожды сокрушался он. — Не успел я к прозе как следует перейти. А надо было успеть! Да, не успел. Потому-то и вернулся к стихам.
Мои возражения о том, что он великолепно удавшийся поэт, Корнилов слушал вполуха, терпеливо давал высказаться, но потом опять возвращался к сходным мыслям.
После публикации моих новых рассказов в “Дружбе народов” в середине 2000 года, он позвонил и впервые, не останавливаясь на недостатках и достоинствах прозы, сказал:
— Я не спал всю ночь. Неужели то, что вы написали про эту маленькую девочку, — кажется, её зовут Гашка, — правда? Скажите, вы этот сюжет выдумали?
Уже предчувствуя, что правду ему будет выслушать тяжело, я, чуть поколебавшись, сказал, как оно и было. Сказал, что видел похожую девочку сам, и что история её мной лишь упорядочена, детализирована и увязана с конкретным местом действия.
Он долго молчал (я даже подумал, не отключился ли телефон), потом сказал:
— Я предчувствовал, что все наши перемены этим и закончатся. Я об этой девочке и о всех наших перетрясках и реформах всю ночь думал. Мне трудно это совместить. Такой рассказ — это же атомная бомба. Не сгущайте больше до такой темноты!..
К тому времени я уже начал понимать, в чем совершенно непохож Владимир Николаевич на других поэтов, да и на других правозащитников тоже. Какая-то неотверделость во взгляде на жизнь, какая-то высокотворческая “незаданность” подходов, которая свойственна может одним лишь крупным философам или священнослужителям, сквозила во всех словах его, во всех поступках. Казалось, чего легче: после всех исключений и духовных избиений, после всех советских мытарств — почивай себе на лаврах. Ведь победила твоя “партия”, победили и проводят в жизнь свои принципы “твои” люди!
Но пиррова победа российской демократии над своим же народом Корнилова не вдохновляла.
Считали: всё дело в строе,
И переменили строй,
И стали беднее втрое
И злее, само собой.
Считали: все дело в цели,
И хоть изменили цель,
Она, как была доселе,
За тридевять земель.
Читать дальше