Раненного в руку солдата Астафьева в санитарном поезде везут на Кубань, в госпиталь. Из этого кубанского госпиталя-бардака, хуже которого вряд ли кто придумает и в котором происходят ценные знакомства с бойкими ранбольными, с беспутными бабенками, с ленивым и грязным медперсоналом, с раскормленными до слоновьих размеров замполитами и дышащими на ладан генералами, — солдат-рассказчик вновь попадает в строй, оказываясь в благословенном украинском городке Ровно. Там он женится. И уже с молодой женой через неприветливую Москву и торгашеско-огородный Загорск добирается на Урал, на речку Чусовую, к родителям жены, где и оседает тяжко, как ком глины, на дно. Вот нехитрая канва повествования. Но именно в таком "незарегулированном" повествовании можно убрать ненужные литературные рамки, именно здесь может разгуляться не книжный, даже не уличный — настоящий окопный язык. Кроме того, именно в таком повествовании "грязный" реализм может хоть на время заместиться смехом и сказочностью. В такой-то повести как раз и должно быть вранья и правды — пополам. Правда, учтем: "вранье" здесь — неотъемлемый элемент фольклора!
Солдат забавляется
Такой язык (неочищенный, необработанный, но смачный, сбивающий с ног не хуже кулака, где рязмудяи, хер и жопа — самые краткие, но не самые "крутые" словечки) давно до нас со страниц серьезных книг не долетал. И здесь опять — угадка Астафьева. Он понял: трагедии войны трагедиями уже не ощущаются. Надо дать что-то смешное, грубое, свойское, такое, чтобы, лишь его потеряв, мы смогли понять, как неописуемо тяжела, но местами и тяжко насмешлива война.
Солдат Астафьев "забавляется" на многих страницах повести. Вот он рассказывает о госпитальных пьянках, о грязном харче, мутно-белесом выпивоне, ловко имитирует хохлацкую речь. Это смешно, но тут же из уголка страницы ползут на нас совсем не смешные, огромные, заводящиеся под гипсом черви. А вот рассказ Астафьева о стыдобе и смехе собственной женитьбы. Причем рассказ этот не о какой-то мифической женщине, а о законной "супружнице", живущей с ним и по сию пору. Тут — смешного мало. Но смеху — много. Маленькая, 152-сантиметровая жена (рост Ильича-Ленина, как саркастически замечает автор), ее огромный рюкзак, обвисающий с плеч почти до земли, создают картинку трагикомическую. Время смеяться? Навряд ли. Такое время еще впереди.
А вот время мрачно-усмешливых песен — уже наступило. Рядового Астафьева и прозвали-то "веселым солдатом", потому что и в Сталинградском запасном полку, и в других подразделениях он пел. Песня в повести — тоже элемент мрачноватого юмора. Она звучит то к месту, то не к месту, в ней мат-перемат, а не красиво-поэтические слова. Она раздражает тыловых полковников, чуть не определяет поющего в стройбат и вызывает, скорей, конвульсии, а не смех.
Солдат плачет
Виктор Астафьев так и не "встроился" в интеллигенты. Когда "неинтеллигент" пишет книгу — это рискованней, но и интересней, чем когда ее пишет интеллигент. В неинтеллигентных книгах правды всегда больше. А уж смеха — подавно. Вот и в этой книге, перестав быть солдатом армии, рассказчик становится солдатом "армии труда", но "на гражданке" его опять окружает окопная лексика и могильный юмор. Правда, "на гражданке" справиться с дикой послевоенной разбитостью оказалось намного трудней, чем на войне.
Но война, как ни крути, кончилась, и солдат предается "воспоминаниям и размышлениям". Больше всего в этих розмыслах достается генералам и маршалам. Особенно — Георгию Жукову. Астафьев укоряет "народного маршала" за дикую жестокость, за невнимание к нуждам солдат. Многие из укоров справедливы. Правда, справедливы с точки зрения тех, кто познал только "окопную" правду. А ведь существовала и другая правда войны! Правда звонко врезающихся в скалы истребителей, правда разведчиков, упорно волокших на себе "языков" через линию фронта, правда безукоризненно честных моряков, уходивших на дно вместе с кораблями вовсе не по заданию партии Сталина! Существовала — кто бы этого ни оспаривал — и правда прокуренных кабинетов и кабинетиков, где выстраивалась стратегия и тактика войны. Впечатление, однако, такое, что солдату Астафьеву до другой правды дела нет. К тому ж, ежели разобраться, и не солдат он вовсе! Нет у Астафьева армейского щегольства, нет любви к оружию или хоть к картографии. Астафьев — "пролетаризированный" властью мужик, a не солдат. А мужик не может (и не должен) проницать солдатскую долю. Это из солдата может получиться мужик (пример — Лев Толстой). А вот из мужика солдат — как из говна пуля. И в этом нет никакого уничижения. Если б Астафьев осознал, что он не "прирожденный" солдат, раньше, чем сел писать, — никакой повести и не было бы. Но хорошо, что он этого не успел осознать! Энергия заблуждения (о которой писал все тот же Толстой) вела и привела Астафьева к финалу великолепной, в чем-то "неправильной", но в чем-то и великой повести. Ведь и со своей мужицко-сибирской кочки Астафьеву удалось увидать очень многое. Да и качество писательского взгляда зависит отнюдь не от позиции наблюдающего, а только от остроты данного ему Богом зрения. Между тем, не возникни энергия заблуждения, не было бы целой связки великолепных вещей, которые у нас называются повестями и для которых на Западе так и не придумали названия. Наша повесть слабо сюжетна и не слишком заботится о фабуле. Она идет — куда идется. В ее свободе — ее величие. Сейчас именно повесть — новое и новейшее вместилище дум и забот народных. Вот и астафьевская повесть — это народный вариант русской воинской повести, берущей начало от "Слова о полку Игореве". Веселая поэтичность, темный страх и грубоватый юмор, который всегда присутствовал в древнерусских, а потом и в русских повестях, помогли написать Астафьеву небывалую "ирони-комическую" повесть о войне. Эту повесть будут читать и будут смеяться. А потом долгими российскими вечерами — без газа, света и воды — будут плакать. Но таков мир: сегодня смех, завтра гроб.
Читать дальше