Если мы приходили рано, то некоторое время сидели в раздевалке на деревянном диване. Входившие девочки обычно "перечмокивались" с пришедшими раньше их подругами. Потом все шли на второй этаж в большой зал. После звонка каждый класс занимал в зале свое особое место. Входила О.Н.Маслова и в наступившей тишине здоровалась с учениками. После этого ритуала все расходились по классам. Очевидно, так происходила прежде утренняя молитва в Алферовской гимназии. Теперь молитвы быть не могло, а сохранилась традиция сбора всей школы в зале перед началом уроков и коллективного приветствия. По-моему, это обыкновение было хорошим, т. к. с утра задавало тон дисциплины и собранности (который, впрочем, выветривался из сознания учеников, как только они выходили за дверь зала и диким аллюром мчались по лестницам и коридорам в свои классы).
Школа составляла в 1924–1925 годах только малую и далеко не самую важную долю моего существования. Большая часть моей духовной жизни связана была с домом и с колонией, в которую я постоянно рвалась всей душой и часто ездила, вплоть до ее закрытия осенью 1924 года.
Последние полтора года с папой
По приезде в Москву папа поступил на службу в Академию художественных наук, где до своей смерти занимал должность председателя литературной секции. Насколько я могла тогда знать, обстановка в этом учреждении была хорошей; во главе Академии стоял Петр Семенович Коган, который очень уважал моего отца; там же работал П.Н.Сакулин, Г.Г.Шпет и многие другие литераторы и ученые. Вокруг Академии художественных наук группировалась большая часть московской гуманитарной интеллигенции. Папа ходил туда на заседания и занимался писанием дома, главным образом работал над статьями о Пушкине. Готовил он также к печати находившийся у него в руках "Архив Огарева".
К папе по-прежнему ходило довольно много людей. Из старых друзей только единичные оставались в это время в Москве. Некоторые умерли, другие были за границей. Вяч. Иванов профессорствовал в Баку, а летом 1924 года навсегда уехал с детьми в Италию. Жуковские жили в Крыму. Бывал по-прежнему Андрей Белый, часто приходил милейший Верховский. Этот тонкий поэт и нежнейшей души человек, грузный, бородатый, обросший длинными, достигав-шими плеч волосами, с ласковыми глазами застенчивый и неловкий, до старости сохранял в себе что-то детское. Мы все его очень любили.
Сблизился с папой миниатюрный, сухонький, как комарик, историк литературы Абрам Борисович Дерман; как и раньше, дружил с ним Мстислав Александрович Цявловский. Стали появляться в нашем доме тогда еще молодые литературоведы Дмитрий Дмитриевич Благой и Николай Каллиникович Гудзий, который очень любил моего отца и приходил постоянно. Это был мало одаренный ученый, но хороший человек; крайне некрасивый, с изрытой оспой лицом, Гудзий питал большую слабость к прекрасному полу. Приходя к нам, он заглядывался на меня и отпускал в мой адрес комплименты. Папа возмущался этим и говорил мне: "Как ты допускаешь, чтобы он глядел на тебя такими глазами?" А что я, 16-летняя девочка, могла с этим поделать: только молчать и смущаться.
С Гудзием в те дни случилась одна история, произведшая на меня сильное впечатление. Однажды он прибежал к папе в большом смятении; они долго просидели запершись в папином кабинете. Когда он ушел, папа под большим секретом рассказал о том, что с Гудзием произо-шло. За день или два перед этим его внезапно вызвали на Лубянскую площадь в Ч К. Там ему было предложено стать осведомителем; по малодушию он не смог отказаться и подписал соответствующее обязательство. Придя домой, он опомнился и в состоянии, близком к самоубийству, помчался к папе как к самому уважаемому и, по его мнению, мудрому из всех своих друзей. Что ему папа посоветовал, я не помню. А история эта, кажется, кончилась ничем, чекисты Гудзия больше не трогали, очевидно, поняв, что его кандидатура не удовлетворяет требованиям, необходимым для предложенного ими занятия.
Нередко приходил к папе Б.Г.Столпнер, живший неподалеку от нас, чуть ли не в нашем же Никольском переулке. Это было странное существо. Маленький лысый старичок с лицом Сократа, отчаянно близорукий, так что читал он, воткнувшись своим красным носиком в страницу книги, с невнятной речью, он, казалось, не видел ничего вокруг себя. Беседовать он мог только на отвлеченные темы. У него не было семьи, никого близких, он никого не любил. Специальностью его была философия; в его переводе выходили сочинения Гегеля, и папа говорил, что во всей России один только Столпнер способен читать Гегеля в подлиннике, а тем более переводить его на русский язык.
Читать дальше