Вот тут огорченный скептик-реалист и пустил свой скороспелый обличительный прием. Он смешал неурядицу, грязь и пошлость, накопившиеся веками, с влиянием идей, которые должно было бы сначала хорошенько изучить и потом уже делать эти идеи ответственными за бестолковщину и неблаговидность в молодой среде, увлекавшейся всякого рода пропагандой. Говорю это вовсе не в осуждение покойного романиста. Стараюсь только на глазах читателей выяснить мотивы той реакции, какая в нем зрела и разразилась в романе «Взбаламученное море». Назревала эта реакция именно в те два года, когда я как сотрудник «Библиотеки для чтения» и как знакомый покойного романиста часто бывал у него и беседовал на литературные темы, В эти две зимы случилось несколько фактов раздражающего свойства для Писемского, вроде, например, столкновения с одним иллюстрированным журналом, редакторы которого вызывали даже Писемского на дуэль.
Лагери уже так обособились, что трудно было сходиться на нейтральной почве и обмениваться идеями, делать взаимные уступки. Но все-таки надо напомнить, что Писемский как романист, как талантливый писатель редко подвергался тогда нападкам. Ничто, кроме его собственного мировоззрения, не мешало ему идти далее в беспристрастном и смелом изображении русской жизни, ничто не препятствовало ему подождать со скороспелыми обобщениями, – ничто, повторяю, кроме того, что в нем самом происходило.
У себя дома, в кабинете, в задушевных разговорах Писемский высказывался скорее в тоне сокрушения и протеста, чем в тоне непримиримой запальчивости. По-своему, он был последователен. Люди, возвещающие радикальные принципы, должны были, в его глазах, быть безукоризненны во всех смыслах; а этого далеко не было. Его наблюдательный и сатирический ум одинаково разоблачал и людей противного лагеря, и своих ближайших сверстников. Он мог и про приятеля, человека симпатичного ему по таланту, говорить без всякой поблажки его личным слабостям. Когда-нибудь я сообщу несколько таких разговоров. Тогдашний руководитель «Современника», возмущавший его своими новыми идеями, был ему очень мало известен как человек. Но несколько раз он в моем присутствии расспрашивал сотрудника, ходившего и в «Современник»: «Какой это человек, хороший ли, действительно ли верит он сам в то, что говорит?»
Рядом со всем этим в Писемском продолжал жить литератор своей эпохи, преданный делу изящной литературы, завоевавший себе место по праву, относившийся к своим ближайшим сверстникам без слабости, с очень ярким критическим чутьем. Молодому начинающему писателю было весьма и весьма полезно выслушивать характеристики Писемского, принимавшие у него тогда чрезвычайно своеобразную форму по языку. Особенно памятна мне беседа о Тургеневе. Да и вообще Писемский в эти два года до переезда в Москву любил вести разговоры, в которых обсуждались и манера писателя, и его отношение к действительности. Вы не слыхали избитых мест, формул идеалистической критики; ваше понимание освещалось выводами житейского опыта, указаниями на характерные стороны быта, народного ума, на своеобразные проявления страстей; везде и во всем подмечалась фальшь, идеализация, сантиментальноеть, умышленная тенденциозность. Так я припоминаю разговор, в котором участвовал покойный критик Эдельсон, о тогдашнем модном романе Авдеева «Подводный камень». Писемскому не могли нравиться такие вещи. Он, не щадя своего приятеля Тургенева, прямо говорил, что Авдеев, благодаря моде на чувствительные сюжеты тургеневских повестей и подражал его манере, сумел увлечь публику сочиненной историей, подкупающей своим радикализмом по брачному вопросу. Но талант в молодых писателях тогдашней эпохи, где бы они ни дебютировали, Писемский оценивал сразу и не торгуясь. Так, например, Помяловский тотчас стал беллетристом чуждого ему лагеря, а он им чрезвычайно интересовался и всегда повторял, что один его язык указывает на настоящую писательскую натуру.
Поездка за границу, на Лондонскую выставку, знакомство с русскими эмигрантами, разные случаи, анекдоты, несколько курьезных типов тогдашних пропагандистов закрепили в Писемском желание набросать, широкую картину взбаламученного русского общества. Он приступал к этому труду вполне искренно; я в этом нисколько не сомневаюсь. Помню, в сентябре 1862 года, когда Писемский доканчивал, кажется, первую часть или, во всяком случае, писал ее, он повторял все, что для него этот роман – дело душевной потребности, хотя он наперед знает, что его предадут проклятию в тогдашней передовой журналистике. Он не остановился перед соображением, что и фотографический снимок с разных курьезов пропаганды и радикализма будет все-таки рискованным поступком, рискованным не в смысле только личной репутации, а просто как скороспелое обобщение.
Читать дальше