— Точно так…
— Что точно так?
— А вдарило меня сейчас… Только в мясо… Кости не тронуло. Кость у меня крепкая. Её не прошибёшь. Так что и на перевязочный — стыдно. Поручик приказал идти. Я бы сам не пошёл. Он мне три раза. «Сейчас, — говорит, — если ты не пойдёшь, — я тебя»… Ну, вижу в сурьёзном духе человек. Я и пошёл.
И ведь такому солдату — имя легион.
Я и по имени его не называю, потому что вместе с ним пришлось бы упомянуть сотни и тысячи ему подобных.
И ведь маленький, чахленький…
Смотришь и думаешь: «Откуда у него дух такой, что на десятерых гигантов хватить?»
Налево стреляют. Изредка доносятся глухие удары орудий. Ухо притупилось. В ущельях теперь умирают и убивают.
Ахнет вдали орудие, и опять молчание. В золотистом свете тонет даль. Вокруг — пустыня, охваченная лиловыми островерхими горами. В ущелье нудится что-то живое. Угадывается движение. Там, в тишине зловещей, тяжёлой, нет-нет да и заговорят ружейные дула. Вспыхнет, разгорится перестрелка, и опять всё точно притаится…
Дорога вьётся по этому ущелью… Тут философ-китаец поставил камень с надписью: «Смертный, подумай о последнем часе!» Напоминание как раз во время и к месту.
Тень стоить в ущелье, точно её бросили сюда чьи-то громадный чёрные крылья. Вверху — выросла удивительно красивая кумирня, и старый-старый бонза со своей высоты спокойно смотрит на нас, идущих куда-то, неведомо зачем, — когда он понимает только одну неизбежную смерть. Солнце и его, и его кумирню ярко освещает на высоте.
К старику подошёл другой. Они долго глядят нам вслед и покачивают головами: на свете много неба, земли, воды, воздуха. Цветы маньчжурской весны благоуханны, пористые розовые ветви тамарисков приветливо колышутся навстречу. Дали тонут в ярком блеске, нивы зеленеют густо и привольно. А человек среди всей это прелести ничего лучшего не нашёл, как посылать в другого такого же «железную смерть», бить его остриями пики, холодною сталью шашек, сабель… Точно ему кажется страшно долгою отсрочка, данная неизбежною смертью.
Я оглядываюсь на стариков-бонз, уж заворачивая в новое колено синего ущелья. Они всё также покачивают головами, а на узорчатых причудливых кровлях кумирни всё ярче и ярче играют огни опускающегося солнца…
— Это ихние монахи будут? — спрашивает меня солдат.
— Да.
— Так что очень хороший народ.
— А ты их знаешь?
— В прошлую китайскую войну подобрали меня раненого. Дай им Бог здоровья. По-своему пользовали. На рану жёваную траву клали, — так что совсем не жгло. И пить давали тоже травку. Кормили рисом с курами. А как я выздоровел, вывели меня на дорогу к нашим, и старый из них дал мне записку и к генералу проводил.
— Что же было в записке-то?
— Так что потом мой офицер нам рассказал. По-ихнему написано было: «Человек человеку брат».
— Что же, генерал благодарил ихнего монаха?
— Пятьдесят рублей, сказывали, давал ему, только монах из гордости не взял.
Я вспомнил изречение на одной фанзе в маленькой китайской деревне: «Сокровищ целого мира мало, чтобы вознаградить за одно истинно доброе дело».
— Так что чаем его поил генерал и долго с ним разговаривал… Я его потом провожал, старчика, чтобы кто из наших не обидел. Тоже есть разные, и не со зла, а так, — по глупости…
Какой ужас эта жара! Я был летом в Марокко, в июле и августе странствовал по Закавказью и Персии, проводил знойное лето в Андалузии, но не испытывал ничего подобного.
Тут и солнце, и небо кажутся ужаснейшими врагами. Грозно блещет солнце как символ непобедимого гнева; безжалостно обнимает вас горячею синевою небо, давая вам знать, — от меня тебе некуда уйти, негде спрятаться.
И внизу всё — грозно, распалено, сухо как змеиная кожа. Закружит голову, — обопрёшься рукою о скалу, — обожжёшь ладонь; сядешь на серый выступ чёрного камня, — точно на раскалённую кухонную плиту; хочешь уехать, — седло за час успело разжечься донельзя.
Пьёшь огонь в воздухе, которым дышишь, глаза слепит беспощадный блеск, в ушах звенит, — сердце расширяется до дурноты… Чувствуешь, ещё минута, — и рухнешь, побеждённый этим маньчжурским зноем.
И в таком-то зное, под бесчисленными огнями солнца, должны были идти солдаты, неся на себе по два пуда амуниции! И посмотрите на них, — ведь они до боя уже поражены этим беспощадным небом, убиты зноем и замучены жаждою.
Всё слабеет, всё обливается потом. Он проходит сквозь рубашку, сюртук. Мокры вы, ваша лошадь, и от этой влаги нет облегчения, как нет его в русской бане на полке, в раскалённом её пару. Но на полке вы просидите несколько минут, — а тут часы за часами, с утра до вечера, когда, наконец, повеет на вас освежающей прохладой.
Читать дальше