Познавать захватывает: Стоит ли мне пояснять, что первое прибежище такой структуры у Пруста - это эпистемология чулана? Как заявляет Пруст во "Введении к мужеженщинам",
"Двух ангелов, поставленных у врат Содома, чтобы узнать, как сказано в Книге Бытия, точно ли содомляне поступают так, каков вопль на них, восходящий к Предвечному, Господь - чему, впрочем, можно только порадоваться - выбрал опрометчиво, лучше бы он поручил это кому-нибудь из содомлян. Такого рода оправдания: "Я отец шестерых детей, у меня две наложницы" и т. д. - не смягчили бы его и не заставили бы опустить пламенный меч ... Эти потомки содомлян ... распространились по всей земле, занимаются чем угодно, необычайно легко становятся членами клубов, доступ в которые вообще крайне ограничен, и, если кто-нибудь из содомлян туда все-таки не попадает, это значит, что черных шаров наложили ему главным образом такие же содомляне, мечущие на содомию громы и молнии, ибо они унаследовали от предков лживость, благодаря которой тем удалось покинуть богом проклятый город". (С 655 / СГ 41-42)
Этот важный пассаж, безусловно, реализует, разыгрывает как раз тот самый процесс, который описывает: как биография Пруста, так и, что более важно, сам пассаж, говорят нам о том, что та безапелляционная мудрость мирская, которая одна лишь и может подписаться под столь огульными атрибуциями, доступна только наблюдателю, кто сам из "потомков содомлян" и "унаследовал лживость" гомофобных отречения и проекции. Что приводит нас к заключению, что способность артикулировать мир как целое, как вселенную, что включает "мирское" (хотя может и превосходить его), может также ориентироваться вокруг атрибутивно напряженной зеркальной оси между двумя чуланами: от чулана наблюдаемого, чулана как спектакля, к его скрытому режиссеру и потребителю, к чулану обитаемому, к чуланной точке зрения.
Если это правда - или, как минимум, правда "мирская", как это мы находим у Пруста - тогда весь ее смысл в том мире, где именно внедрение для повествовательных целей - барона де Шарлю в повествовательную матрицу "La Race maudite" в 1909 ретроактивно возымело силу, достаточную для того, чтобы в первый раз [успешно] выстроить как рассказчика для более чем фрагментарного и более чем сентиментального нарратива того таким образом бестелесного говорящего, чье имя, вероятно, не Марсель. "La Race maudite", может быть, наименее аппетитная область A la recherche, но ее genius loci [дух места] де Шарлю, тем не менее, в эпопее - наиболее восхитительным образом потребляемый продукт. И бесконечное, бесконечно щедрое производство де Шарлю - как спектакль; как, если быть точной, спектакль чулана позволяет миру эпопеи обрести форму и провернуться вокруг стального стержня его, де Шарлю дистанции от иначе структурированного чулана нарратива и нарратора.
Здесь следует себя успокоить: пока что аутентично банальное раскрытие Прустового рассказчика как гомосексуала в чулане не станет структурирующим жестом дальнейшего прочтения. Впрочем, я не вижу, как эта банальность может быть исключена из текста, хотя бы настолько, чтобы считаться обнаруживаемой по личному желанию. Кажется, эпопея и запрещает, и вымогает у своих читателей такое насилие интерпретативного разоблачения в отношении рассказчика, насилие трактовки его чулана, в свою очередь, как спектакля. Наименее банальным вопросом здесь мог бы быть вопрос о том, как читательница, в свою очередь, конституируется в этом отношении: как, среди некогерентных конструкций сексуальности, гендера, приватности и миноритизации дающие опасные возможности поэтики и политики освобождения могут конструировать себя в ней и через нее.
* * *
Неотразимость барона де Шарлю: субъект как неисчерпаемый, как такой, к которому трудно приблизиться, то есть, отмечает Пруст, - как субъект профанации матери - к которой, мы вынуждены добавить, он совершенно никак не относится. Шарлю - это чудесный дар, что оставляет себя открытым любопытству и удовольствию читателя. По крайней мере таково ощущение читателя, согласного не слишком концентрироваться на механике этого сверхъестественного предложения. Как "верные" в дачном поезде, читатели некоторых долгих эпизодов A la recherche могут почувствовать, что
"не встретившись с де Шарлю, они испытывали некоторое разочарование, оттого что ехали с самыми обыкновенными людьми и рядом с ними не сидел этот таинственный накрашенный человек с брюшком, похожий на какую-то подозрительную экзотическую шкатулку, странно пахнущую плодами, souleverait le coeur [позывающими на тошноту] при одной мысли, что вы их станете есть". (С 1074 / СГ 398)[12]
Читать дальше