Достоевский все время как бы балансирует на краю ночи, совершает — задолго до Селина, одного из самых чутких своих учеников, — «путешествие на край ночи». И тут не только его личная, если угодно, интимная потребность, тут, по его глубокому убеждению, черта едва ли не национальная.
Рассуждая во «Власе» («Дневник писателя» за 1873 год) о русском характере, он особо отмечает «потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну». Ну ладно бы только заглянуть, а то ведь еще и «броситься в нее как ошалелому вниз головой». От отчаянья? Да нет, вовсе и не от отчаянья. Одновременно со страхом смерти, с ужасом последней минуты многие его герои испытывают, как сказано в том же «Власе», «некоторое адское наслаждение собственной гибелью». Либо — случается и такое — гибелью близкого человека. Тогда-то и появляется, как у Павла Павловича Трусоцкого, потребность в шляпе с крепом...
Сам Достоевский имел основание носить траурный креп практически всю свою жизнь. В 15 лет потерял мать, в 17 — отца, похоронил первую жену, а менее чем через три месяца — брата.
«В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли все в моей жизни». А впереди — потеря егце двух существ, о которых он также мог сказать, что они «составляли все в моей жизни»: почти 3-месячной дочери Софьи и, уже под занавес жизни, почти 3-годовалого сына Алеши...
Нередки детские смерти и в его произведениях, причем дети перемещаются в мир иной без страха и надрыва, с ясным сознанием того, что именно с ними происходит. «Я скоро умру, — говорит Нелли Ивану Петровичу в «Униженных и оскорбленных». — Очень скоро, и хочу тебе сказать, чтоб ты меня помнил». Лиза в «Вечном муже» в преддверии смерти улыбается Вельчанинову и протягивает ему «свою горячую руку». Умирает она, разумеется, «вместе с закатом солнца», и на могилку к ней Вельчанинов приходит, когда «солнце закатывалось». А вот как в подобной ситуации обращается к отцу мальчик Илюша («Братья Карамазовы»): «Папа, не плачь... а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика, другого... сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби его вместо меня». Даже Набоков, который, как известно, не жаловал Достоевского, назвал «историю о мальчике Илюше» не просто замечательной, а прекрасной.
«Униженные и оскорбленные» в этой лекции, входящей в цикл набоковских «Лекций по русской литературе», не разбираются, но, по всей видимости, и история о девочке Нелли заслужила бы у строгого и явно раздражаемого Достоевским критика отношение более чем благоприятное.
«Что-то непреодолимо влекло меня к ней», — признается Иван Петрович вскоре после знакомства с Нелли (тогда еще она звалась Еленой), и уже на следующей странице речь заходит о возможной смерти маленькой сироты. Но дело даже не в словах, а в «тяжелом и странном впечатлении», похожем на то, осторожно формулирует герой-рассказчик, которое произвел ее дедушка, когда околела его собака и когда сам он, как выяснилось, был в нескольких минутах от собственного конца. Иными словами, Иван Петрович уловил запах смерти — он-то «непреодолимо» и влек его к девочке.
Маяковский писал, что он любит «смотреть, как умирают дети». Но тут была скорей эстетика (шоковая), нежели этика.
Достоевский же видел в поведении детей перед смертью проявление высшего, хотя и инстинктивного — потому-то и высшего! — религиозного смирения. Того самого смирения, к которому с помощью даже самого изощренного ума прийти очень даже непросто. В отличие от взрослых дети не заглядывают в пропасть, свесившись наполовину, не бросаются в нее вниз головой, а, скорей, воспаряют. В том числе соблазненная Ставрогиным Матреша Тут, правда, никакое не смирение, а бунт — перед тем, как удавиться, грозит она своему обидчику крошечным кулачком!
Но одно дело — литературные персонажи, а другое — реальные дети. Свои собственные дети...
У Достоевского не было детей от первого брака, отцом он стал на сорок седьмом году жизни — дочь родилась, — и отцом, как всякий поздний отец, «нежнейшим». Именно это слово использовала в своих воспоминаниях Анна Григорьевна. «Федор Михайлович целыми часами просиживал у ее постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею». Это не фантазия матери, Достоевский сам признавался в письме к Аполлону Майкову, что «это маленькое, трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил».
Читать дальше