Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
«Братья-разбойники», 1821–1822
Я жил тогда в Одессе пыльной <���…>
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли…
«Евгений Онегин», 1827
Тунгус – единственный незнакомец…
«Тунгусов я встречал мало, но в них что-то есть; звериное начало <���…> в них сильно развито, и, как человек-зверь, тунгус в моих глазах гораздо привлекательнее расчетливого, благоразумного бурята» (Кюхельбекер – Пушкину от 12 февраля 1836 года).
Над этой строфой Пушкин более всего работает, осуществляя национальное предпочтение во многом по соображениям ритма и рифмы. Именно здесь он пошел «дальше» Державина, подменив географию этнографией.
«И (внук славян), и Фин и ныне полу (?) дикой // И гор (дый?) зор (?) кой // и Фин, и внук Славян // И гордый внук Славян, и Фин // И Фин, (Грузинец), Кир (гизец) // И фин, Грузинец, ныне дикой // Черкес и (Тунгуз) (Киргизец) и Калмык – // Тунгуз жестокой и Калмык» (III, 1034).
В окончательной, известной нам назубок редакции края Империи подобны «розе ветров»: север, юг, запад, восток
Последняя правка в этой строфе: «сын степей» стал «друг степей». Замена «сына» «другом» связана с «внуком» славян: в одной строфе «внук» и «сын» сочетались неучтенным родством [52].
Строфа IV (… «Возвращение к своему народу»)
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал…
Стоит припомнить бесконечную сквозную линию его лирики: поэт – чернь – толпа – народ, чтобы, с одной стороны, проследить развитие и разделение этих понятий (всё более плотное объединение толпы и черни и всё более принципиальное разделение черни и народа…), – а с другой, что за все годы именно «любезен» он ни разу не бывал и в близком по времени к «Памятнику» стихотворении отчетливо заявлял:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно?…
5 июля 1836 г.
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Любопытно, что дальнейшее развитие строфы, связанное со свободолюбием, неизбежно привело к тому же царю. Уже «чувства добрые» имеют к нему отношение [53], а «милость к падшим» – прямой адрес.
Метаморфозы, которые претерпела эта строфа от черновика к беловику и обратно (в редакции Жуковского), свидетельствуют о противоречивости и даже неточности адреса всего стихотворения. «Добрые чувства», одобренные бы и Александром, и следом, вскоре, «восславил свободу», за что он поплатился ссылкой и гонением от того же Александра; «милость к падшим» (декабристам) – обращение уже к Николаю. В каком-то смысле в этой строфе изложена, причем хронологически последовательно, биография поэта. Это очень грустная строфа.
В самом деле, обратиться одновременно и к народу, и к своей молодости и ее друзьям, и к царю – представить это как единство и примирить – задача не из простых. Как рано это в пушкинской судьбе определилось и в какой непоследовательности!.. Ода «Вольность» и «Деревня»… разрешение первой книги стихов и следствие над декабристами… просьба не за себя, а за друзей, в стихах, которые теми же друзьями осуждены за верноподданность («Стансы» «Друзьям» и т. д.).
Правка строфы это иллюстрирует. «Памятник» – стихотворение не исповедальное, а адресованное. О том, что его вызвало к жизни, следует говорить особо. Первоначальное «вослед Радищеву» адресуется, безусловно, той публике и тем из друзей, кто косится на его придворное положение и «перемену» взглядов. Статья «Радищев», предназначенная в «Современник», находится как раз в это время в цензуре. Несмотря на ее политическую «умеренность», он, по-видимому, не уверен в благополучии прохождения. Но пушкинский взгляд на Радищева в этой статье объясняется отнюдь не одним намерением, чтобы статья «прошла». Это вполне выношенный и выраженный взгляд на Радищева как революционера: «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым; а „Путешествие в Москву“ весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью». Вычеркнутое из «Памятника» это «вослед» читается очень неожиданно вместе со статьей, писанной весною того же года. Отношение к Радищеву и к гораздо более близким поэту декабристам выравнено в оценке Пушкина 1836 года: речь может идти лишь о «милосердии» (в черновом варианте) и «милости» самодержца к «падшим», как и в случае с Радищевым. Это – реальность времени. «Восславил» (восходит к недавно звучавшим «слуху» и «славе»…) – совершенное прошлое время; «призывал» – несовершенное, не конечное и не конченое, многократное (вплоть до «Пира Петра I» в 1835 году).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу