Что такое достижения его второй Болдинской осени – 1833 года, когда, преодолев очередную циклическую маету, прорывается он очередной раз в следующую стадию своего никогда не прекращавшегося развития, чего бы оно, развитие, ему ни стоило? Они таинственны, его поздние творения, они мерцают, они приобрели новое, возможно, никем ни до, ни после не достигнутое измерение, навсегда ускользая от читателя в своем конечном смысле. Что они – предельное ли развитие всех предыдущих гармонических возможностей, еще одно ВСЁ, достигнутое Пушкиным после того, как ВСЁ, в пределах гармонии, заданной ему назначением, уже было выполнено? или вдруг, трудно себе представить, они уже есть НОВЫЙ Пушкин, его начало, к которому он прорывался до самого своего конца и через дуэльный барьер? Поздний Пушкин или новый Пушкин? конец или начало? Тот же вопрос.
В поисках завещания мы приходим к проблеме воскрешения (чтобы спросить…).
«Предполагаем жить…»
Подвиг – вещь сокрытая.
Вот эпизод, замечательно пересказанный М. Цветаевой, о человеке, чуть ли не десятилетия проведшем за границей и оказавшемся уже в 80-е годы в России. Он пришел с приятелем в театр, и тот, осматривая зал, толкнул его в бок: «Смотри, Пушкин!» Это он так шутил. Этот наш русский иностранец, у которого в памяти всё настолько сгладилось, связанное с Россией, обернулся и, не успев ничего вспомнить или подумать, на секунду увидел в ложе седого, в генеральском мундире, живого Пушкина. В эту секунду он забыл, что Пушкин был убит. И я полагаю, что он действительно в момент этот видел его, а не сына его Александра Александровича. Редкая удача выпала на его долю!
Пушкин – это вечная утрата. И вечная память об этой утрате. Наше узнавание его есть не что иное, как род воспоминаний, именно воспоминаний, как о современнике, как о родном, как о безвременно ушедшем, как о любимом – как о реальном для нас человеке. Каждый русский вызывает его дух, и дух этот не устает к нам являться. Вплоть до воплощения, до живого ощущения, что он рядом, до желания обернуться.
Одно из таких воспоминаний всю жизнь преследовало меня. Это его последний текст. Последнее, что досталось нам на осмысление и рассмотрение из написанного его рукою (не считая реестра долгов, писанного уже раненым Пушкиным, но «рукой довольно твердою»). Записка редактора к сотруднице: с дежурными извинениями и комплиментами, с заинтересованностью заказчика – не более.
Поборовшись в детстве с искушением заглядывать в конец книги, я выработал в себе стойкую привычку так не делать. И этим я обязан тем единством ощущения текста от первого до последнего слова, без которого для меня книги как бы не существует. Дочитывая до точки, обретаешь вспышку целого, – эта одновременность существования всего текста для меня и есть впечатление. Знакомясь с другими книгами полюбившегося автора, я расширял это единство до ощущения единства творчества, знакомясь с биографией – до единства творчества и судьбы. Никогда такое знакомство не бывало полным – в какой-то момент оно насыщалось, и я удовлетворялся сложившимся образом. Мне хватало образа этого единства – подтверждать его дополнительным изучением уже не требовалось. Потребности прочесть ВСЕГО Толстого или ВСЕГО Достоевского я не переживал. Другое дело – поэт: там, в силу естественного совпадения автора и героя, цельность всего творчества как единого текста всегда воспринимается так же, как и совпадение завершенной жизни – с судьбою. А совпадение всего конечного, от А до Я, текста с судьбою, вычитывание (а не вычитание) судьбы из текста и текста из судьбы – рождает ощущение вершины и иллюзию постижения. Так что сначала из романтических побуждений, а потом и по сложившейся привычке заглядывал я в новую для меня поэтическую судьбу с точки зрения этого конечного единства. И чем больше ощущал его, тем больше оказывался и поэт. «С тех пор, как вечный судия…», «До свиданья, друг мой, до свиданья…», «Как говорят, инцидент испорчен…» – эти последние напутствия и прощания трагически уходивших поэтов, конечно, производят сильное впечатление. Позднее могла родиться и мысль, что о единстве всего творчества и всей жизни, то есть о целостности поэтической судьбы, настоящий поэт бывал даже отчасти заботлив, хотя оно и рождалось, естественно, на всем протяжении жизни как следствие служения Божьему дару. Наконец, державинская «Река времен» – так и осталась для меня вершиной «последнего» стихотворения, даже его недописанность на полуслове [30], ибо воистину уже сказано всё: «А если что и остается / Чрез звуки лиры и трубы, / То вечности жерлом пожрется/И общей не уйдет судьбы». Со временем прошла эта юношеская некрофилия и, с набеганием собственных лет, сменялась состраданием к великому человеку.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу