У него были вполне нормальные отношения с Богом, пока он писал свои титанические романы: ты творец, я творец, мы понимаем друг друга. Ему даже казалось – на той гигантской высоте, – что мир и вправду устроен разумно или по крайней мере гармонично. Примерно так отвечает Господь Иову: что ты там жалуешься, погляди, какие у меня горы, пустыни и магнитные бури! При виде этого звездного блеска и вихревого вращения человек поневоле игнорирует свои мелкие страдания вроде гибели всей семьи и выдыхает в совершенном восторге: так, Господи! На высоте и Толстому представлялось, что яснополянские крестьяне находятся на том месте и в том положении, которое им от природы определено. Но сойдя со своего Олимпа и став просто человеком, он принялся мучительно переживать крестьянскую нищету и ощутил себя непосредственным виновником ее.
Чтобы сравнить двух Толстых – до и после, – вспомним одну историю. В 1872 году, пока Толстой был в Самаре, яснополянский бычок забодал пастуха. Против Толстого как конечного виновника было возбуждено уголовное дело, и не в меру ретивый тульский следователь взял с него подписку о невыезде. “С седой бородой, с шестью детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни” (из письма двоюродной тетке; значит, было у него это сознание еще в 44 года!), к тому же сам присяжный заседатель, он оказывается под угрозой ареста, а пока приговаривается к штрафу! Это его до того взбеленило, что он тут же восхотел со всей семьей, шестью детьми, седой бородой и сознанием трудовой жизни уехать в Англию, потому что там законы защищают людей, а у нас наоборот. Это он понял, уже будучи присяжным, и именно после того, как на его исключительно спокойную жизнь посягнули. Вообразите себе беспрецедентную удачливость этого человека, если штраф в 225 рублей заставляет его думать об эмиграции! Он переполошил всю родню, жена уже укладывала чемоданы, но природная доброта и здравый смысл в нем взяли верх: в сравнении с грудницей, начавшейся у жены, ему такою чепухой показался штраф и вся история, что граф дал отбой и семья его с седою бородой и сознанием жизни осталась в Тульской губернии. Самое же интересное, что во всей этой истории он меньше всего думает о пастухе – и уж во всяком случае совершенно не сознает себя виновником его гибели. Десять лет спустя он с ума бы сошел. Его знаменитый постулат “Нет в мире виноватых” оборачивается на деле тезисом “Нет в мире невиновных” – как социалистическая коллективная ответственность оборачивается всеобщим начихательством.
Толстовский комплекс вины, который и погубил Россию, проистекал от двух причин: с одной стороны – благополучия и праздности, с другой – таланта и совести. Именно эти два источника были нужны, чтобы написать лучшие русские книги, и именно они угрохали страну после их написания. Толстой хотел опроститься и раздать имущество не потому, что от этого в России убыло бы нищих, но исключительно ради того, чтобы хоть на секунду ослабить терзавшие его муки. Он действительно ощущал себя в горящем доме и считал, что опрощаться так же естественно, как из этого дома бежать. Его не понимали даже собственные дети, и он злился и страдал, что им не дано такой совестливости (хотя будь она им дана, его семейная жизнь, пока напоминавшая чистилище, стала бы полновесным адом). Только очень сытый человек может испытывать такие страдания, какие достались Толстому: всю жизнь ни в чем не имея нужды, с самого своего дебюта сопровождаемый восторгами публики, носимый на руках даже завистливыми коллегами, он закономерно к концу жизни стал думать, что благополучие его преступно, а заслуги ничтожны. Перейди он жить в избу, первая же зима заставила бы его забыть о нравственных муках и целиком отдаться переживанию физических, а повседневные заботы отняли бы время, необходимое для самоанализа. Таким образом он бы не возвысился, а оскотинился, но совесть его успокоилась бы навеки.
Вообще, главная трагедия русской революции заключалась в том, что люди богатые, благополучные и вследствие этого совестливые заразили своими идеями людей нищих, темных и вследствие этого бессовестных. Там, где Толстой провидел народную нравственность, было на самом деле в лучшем случае роевое начало, чувство “мира”, некое подобие всечеловеческой связи, но грубой, животной. Толстой рассуждал так: если я боюсь смерти, а мужик не боится, значит, мужик живет правильнее, чем я. А поскольку страх смерти и борьба с ней были доминантами всей жизни Толстого, о людях он судил исключительно по тому, как они к ней относятся. Ему и в голову не могло прийти то несложное соображение, что мужику попросту нечем и некогда бояться смерти так, как боится ее праздный, одаренный и утонченный граф Толстой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу