В тюрьме умирало много народу. Я видел молодых людей, охваченных чем — то вроде лихорадки, за три месяца до освобождения потерявших растительную уравновешенность, свойственную заключенным, словно пробудившихся к жизни, с горящими глазами. И вдруг они сгорали в три дня как будто от внутреннего криза. Сам я ослабел после шести — восьмимесячного недоедания и не держался на ногах; меня поместили в больницу, где бульон и молоко за две недели вернули мне бодрость, и я ожил. Тогда я впервые испугался, что отправлюсь на тюремный погост, обеспечив небольшую прогулку на свежем воздухе и стакан вина заключенному — могильщику (эта работа считалась престижной). Потом я успокоился, уверившись, что буду жить. По ту сторону воли сознательной во мне говорила иная, более глубокая и могущественная, я чувствовал это. Здесь я должен упомянуть великого врача — хранителя, чье хорошее отношение не раз позволяло мне воспользоваться кратковременным отдыхом: доктора Мориса де Флери.
Зимняя заря освещала высокие тополя на берегах печальной Сены, столь дорогие мне, и спящий городок, по которому ходили лишь сдержанные суровые люди в касках; я вышел один, с пустыми руками, удивительно легко ступая по земле, но не чувствуя настоящей радости — меня преследовала мысль, что за моей спиной гигантские Жернова продолжают свое бесконечное вращение, перемалывая людей. Хмурым утром я заказал кофе в привокзальном буфете.
— Освободился? — с сочувственным видом повернулся хозяин.
— Да.
Он покачал головой. Какое ему дело до «моего преступления», моей судьбы? Он наклонился ко мне:
— Вы не торопитесь? Здесь есть потрясающий бордель…
Первым человеком, которого я встретил, выйдя на свободу, на черном мосту, во мгле, был солдат с изможденным лицом; вторым — этот жирный сводник. Все тот же мир безысходный? И война нипочем? Неужели пляска смерти никого ничему не научила?
Париж жил двойной жизнью. Как зачарованный, я останавливался перед скудными витринами бельвильских лавочек: какое богатство красок у ниток для штопки! Меня восхищали перочинные ножи с перламутровыми рукоятками, я подолгу созерцал открытки, изображающие солдат и их невест, обменивающихся поцелуями через голубку с конвертом в клюве. Прохожие, прохожие, как удивительна жизнь! Опьяненный, я улыбался кошке, усевшейся у окна булочной. Бельвиль стал печальнее и беднее, чем раньше. «Траурная одежда за двадцать четыре часа, цены умеренные, оплата в рассрочку»… На витрине мраморщика были выставлены медальоны на эмали — на всех молодые солдаты. Домохозяйки в платках несли из мэрии мешки картошки, ведра с углем. На холодных фасадах серых домов по улице Жюльен — Лакруа, где я снова встретил Риретту, проступала застарелая нищета. Мне разъясняли ситуацию: «Понимаешь, это еще сносная жизнь. Несколько человек в доме носят траур, но мужчины отсутствуют так давно, что все женщины живут с другими. Безработицы нет, иностранные работники нарасхват, зарплата выросла… Здесь тьма солдат из всех стран мира, есть и с деньгами, англичане, канадцы, никогда на каждом углу столько не флиртовали. Пигаль, Клиши, предместье Монмартр, всюду кишит народ, ищущий развлечений, после нас хоть потоп! Война — всего лишь афера, старина, ты увидишь, люди к ней приспособились и не хотят ее окончания. Конечно, окопники недовольны, отпускники очень сердятся! «Ничего не поделаешь, и нечего ломать голову», — вот что они говорят. Альмерейда руководит ежедневной газетой на больших бульварах, у него две машины, вилла… «Я на «ты» с министрами…» Жюль Гед и Марсель Самба — министры; один социалист защищает убийцу Жореса — г-н Зеваэс, ты его знаешь… М., бывший нелегал, получил военную медаль… Кропоткин вместе с Жаном Гравом подписал призыв к войне… NN. жирует на военных поставках… Что ты сказал? Русская революция? Ты отстал от жизни, старина. Положение русских на Карпатах прочно, и можешь мне поверить, все это не скоро изменится. Остается лишь одно — устраиваться в жизни. Теперь это гораздо легче, чем прежде». Я слушал такие речи и смотрел на тощих кабилов [1-64], метущих мусор на улицах. Аннамиты [2-64], дрожавшие от холода в касках и овчинных куртках, охраняли префектуру и Сантэ; метро уносило спрессованные толпы, парочка на парочке, выздоравливающие скучали за окнами лазаретов, изуродованный солдат обнимал за талию мидинетку [3-64] под голыми деревьями Люксембургского сада, кафе были переполнены. Предместья тонули в угрожающем мраке, а центр колобродил допоздна, несмотря на скромное освещение. «Осталось лишь два полюса, любовь и деньги, но деньги вперед, вот так!»
Читать дальше