Именно поэтому поведение мое (как и внутреннее состояние) было глупым и жалким. Я все пытался объяснить арестовывавшим, кто я такой и как это несправедливо. А они ведь вообще не знали и не обязаны были знать (скорее обязаны были не знать), в чем дело, зачем они меня арестовывают. Только однажды (и, по-моему, когда мы уже были на улице) лазоревый "резонно" (и интеллектуально) заметил:
- Может, вы и не виноваты, но ведь есть еще и репрессии. - Он не был злодеем, он был франтом (насколько позволяла униформа) и бонвиваном, этот подполковник, обязанность которого состояла в том, чтобы рыскать по ночам по городу и вносить в дома несчастье. И очень его успокаивало это иностранное слово.
Кроме него орудовали в комнате еще два его товарища. Один в офицерской форме, и один какой-то весь ночной, бледный, молчаливый, смесь канцеляриста с бандитом. Описывая подобного типа в "Тишине", Ю.Бондарев употребил выражение "закашлялся, совсем как человек". Этот ведал бумагами и книгами. Судя по всему, подполковник его еле терпел - как историческую необходимость.
Конечно, все общежитие проснулось. Впрочем, кроме Расула, по пьяни проспавшего всю "историческую" сцену. Остальные, лежа и полулежа в своих постелях, молча наблюдали за происходящим. У двери стоял понятой - наш дворник Василий Тарасович, многажды описанный многими не имевшими отношения к делу мемуаристами в качестве Андрея Платонова, худощавый, стройный, с красивой, уже седоватой бородой. Андреем Платоновым он не был, но был хорошим, добрым, порядочным православным человеком. Могу поручиться, что в тот момент в его душе никакой сумятицы, подобно моей, не было - он просто и недвусмысленно сочувствовал мне, ставшему жертвой душегубства. Я разговаривал с ним и после возвращения из ссылки. Теперь его уже наверняка нет в живых. На таких людях, Царствие ему Небесное, и держалась Россия...
Понятой была еще комендантша нашего общежития, имя-отчество которой я забыл, тоже простая добрая женщина. В отношениях с ней у меня были некоторые мелкие сложности. Дело в том, что Мишка Ларин, покидая институт навсегда, пропил мое ("казенное") одеяло. В бытовом смысле это обошлось - у меня было еще ватное одеяло из дому, которым я и укрывался. Но комендантша считала пропитое Мишкой одеяло числящимся за мной. Это было не совсем справедливо, ведь не я его пропил, но если бы одеяло это числилось за ней, это не было бы справедливей.
Судя по тому, как она выглядела, ей тоже меня было жалко, но при этом она, видимо, запрограммировала себя на то, чтоб не забыть про одеяло. И когда я стал собирать свои вещи, запрограммированность сработала - она стала поспешно заявлять свои права на мое ватное. С нами, с людьми, такое бывает.
И тут я на минуту вышел из оцепенения. Может быть, потому, что одеяло было ватное и напомнило мне, что я скоро окажусь там, где холодно, а теплых вещей у меня почти нет. Не знаю. Но, не вступая в спор об ответственности за Мишкин пропой, я просто напомнил ей, что там, где я могу оказаться, мне без этого одеяла может быть очень плохо. И всю ее запрограммированность как рукой сняло.
- Да-да, конечно, - смущенно запричитала она, махнув рукой на материальную ценность. - Конечно, - и сама стала запихивать одеяло в плетеную корзину, служившую мне чемоданом.
Однако ночные посетители решили, что они свое дело здесь уже сделали и можно не мешать ребятам спать (машину уже вызвали). Разрешили проститься. И я стал обходить кровати своих товарищей, со всеми обнимаясь. Из ряда вон были три прощания. С Володей Солоухиным (Господи, теперь уже и он покойный), который обнял меня как-то очень независимо и сказал:
- Эмка, возвращайся скорее.
С Расулом Гамзатовым, которого я с трудом разбудил, обнял, и тот, осоловевшими и заспанными глазами увидев меня среди ночи одетого и в пальто, задал свой вошедший в анналы тогдашнего Литинститута вопрос с ясно оттененным гортанным "к":
- Эмка, ты куда?
Наиболее проницательные умы в годы "перестройки" "просекли", что он только притворился пьяным, ибо все знал наперед. Но помимо того, что это вообще чушь и никак не вяжется с его обликом (он потом всегда справлялся обо мне у моего киевского друга Ритика Заславского, когда тот приезжал сдавать экзамены), запах коньяка, выходивший из каждой поры его тела, был вполне непритворен.
И, наконец, с Владимиром Тендряковым. Потом, когда я вернулся, мы были друзьями, я всегда его любил и как человека, и как писателя, но тогда мы были достаточно далеки друг от друга, может быть, он был от меня дальше, чем все остальные насельники нашего общежития. Я просто не знал, что он пишет и думает. Прощаясь со всеми, я попытался обнять и его. Однако он, в отличие от остальных, стал меня энергично отталкивать...
Читать дальше