Неожиданно газета похвалила меня: «У Ю. Колкера отчетливее, чем у всех его товарищей, чувствуется поиск своей собственной, оригинальной манеры стиха, запоминаются удачные художественные детали». Баженов цитирует чудовищные, худшие из всего прочитанного мною строки из моего стихотворения Улица Красной конницы , напитанные революционной романтикой. Привести их стыжусь. Стыжусь, но привожу. Из песни злого не выкинешь.
Не случайно такой мы суровый
и такой неспокойный народ,
ведь в сердцах наших снова,
снова,
снова
восемнадцатый год встает.
Были ли эти строки приспособленчеством? В очень малой степени. Советскую власть я отвергал не в принципе, а в ее воплощении. Сталин был уже плохой, Ленин — еще хороший. В моей семье членов партии не было, но жила легенда о деде-большевике. Его портрет глядел со стены. Баженов мог бы и другие мои строки процитировать:
Подбирают к эпохе — эпитеты,
об эпохе с апломбом беседуют,
с аппетитом эпоха выпита
и съедена буквоедами,
— так писал я тогда, и дальше спрашивал — неизвестно кого, неизвестно о чем: «Где закрыли от нас мишурой существо обнаженного факта?». А под конец предоставлял слово деду Федору Иванычу:
— Круглый год, забывая про отпуска,
мы в поту работали до ночи,
а потом нам все грехи отпускал
Иосиф Виссарионович.
Сам Федор Иваныч, нужно сказать, на праздник Молоха опоздал: умер в 1935 году своей смертью от бугорчатки легких : от туберкулеза. Большевик со дня основания партии, солдат, он выслужил при большевиках три ромба, состоял в 1930–1931 годах — в сомнительной должности заместителя заведующего отделом электроимпорта — при берлинском торгпредстве и привез из Германии фразу, за которую Иосиф Виссарионович его бы не похвалил: «Почему мы так не можем?!»
В моих стихах дед меня и других наставляет:
— Знать, смотрели, внучата, плохо!
Ну-ка, дайте-ка я взгляну… —
И глядит. А в глазах у него — эпоха
в натуральную величину…
Что тут скажешь? Автору семнадцать лет.
Вероника из Радуги иногда пристраивалась к нашей с Романовым компании. Заметно старше нас, она ребячилась и словно бы не чувствовала разницы в возрасте, была склонна к острословию, лихорадочно оживлена, нас с Дрюней называла непременно по фамилиям, а мне казалась чуть-чуть вульгарной. Она курила и красила губы. Одного из этих двух качеств хватило бы, чтобы меня оттолкнуть. Мешало еще и то, что стихи ее внушали мне полное уныние. Я не догадывался, что ее отношение ко мне идет дальше приятельства.
Как-то Вероника отвела нас в домашний литературный салон на углу улиц Восстания и Жуковского. Сергей Файнберг, психиатр, и его сестра, Наталья Лурье, собирали у себя писателей, не симпатизировавших советской власти. Приходили к ним Алла Драбкина, Игорь Федоров (работавший водопроводчиком), Виктор Бузинов, а из тогдашних местных знаменитостей — Глеб Горбовский и Виктор Соснора. Мы с Романовым оказались среди них полными юнцами. Нас увидели вот как: мальчик с русской внешностью и еврейской фамилией (я) и мальчик с еврейской внешностью и русской фамилией (он). Мы читали что-то. Через неделю Вероника принесла оттуда слова Файнберга: «Русский еврей очень талантливый мальчик, но у него чувствуется какой-то душевный надлом. Правда, он еще так молод; может, образуется…». Вероника относила эти слова ко мне, но почему же было не отнести их к Романову? Я видел: он пишет лучше.
Были мы с Романовым и у прямых диссидентов. Квартира в новостройках; человек восемь, включая нас, за столом без угощения; заговорщицкая серьезность, какие-то открытые письма на Запад — о притеснениях русской литературы. Ни одной физиономии, ни одного имени память не сохранила. Мне было горько и смешно. Я-то мучился вопросами о тайнах творчества, искал философский камень, — а у этих всё уже было найдено и решено! Они уже Пушкины и Толстые, осталось только напечататься. Что до Романова, то он просто испугался. В перерыв мы сбежали. На лестнице нас разобрал истерический хохот.
С Романовым связан вот еще какой уникальный опыт: у него на Расстанной я услышал (с долгоиграющей пластинки; 76 оборотов в минуту) единственную западную эстрадную песню, которую полюбил на всю жизнь. На мое поколение, на 1960-е, приходится расцвет Beatles, но они прошли мимо меня так, как если б их вовсе не было. Я о них не слышал . Все эстрадные песни, весь рок, казались мне чепухой. Ничто не задело. Точнее, задел на минуту Тюремный рок , еще в школьные годы; но имени Элвиса Пресли я не знал — оно дошло до моего сознания только в Лондоне, в 1990 году. А вот это — я услышал в 1968-м, и — как откровение:
Читать дальше