А вот о стихийности эмиграции после революции 1917 года: «Уехавшие, еще за несколько дней до отъезда, могли не подозревать о своем предстоящем шаге. Путается простодушная правда и сознательная ложь… Знакомая уговаривает Тэффи пойти в парикмахерскую: „Ну да, все бегут. Так ведь все равно не побежите же вы непричесанная?!..” И Тэффи, совершенно не собиравшаяся покидать Россию, неожиданно обнаруживает себя на пароходе в Константинополь» (СПМ-371).
И призвание поэзии — восхвалять и воссоздавать этот хаос. Как, например, это делает поэт Алексей Цветков в стихотворении «Уже и год и город под вопросом…»: «Эта обыденная мишура приобретает… ценность символа. Правильная — единственно правильная! — жизненная мешанина.» (СПМ-560) (Не переименовать ли книгу в «Единственно правильные стихи»? А в войне цитат снова просится из Бродского: «Выше ль глава день ото дня с перечня комнат?» 7)
Вывод Вайля: «Забывчивости нет. Случайных ошибок нет. Слух исправен. Глаз остер. Маразм за горами. Но — никто не понимает никого: не понимает убежденно, взволнованно, вдохновенно… Непонимание — наше шестое чувство» (СПМ-355). Зануда-разум тут может начать испускать обычные писки протеста.
Помилуйте, после исследований Щеголева и других историков, описавших бессильную ярость Пушкина против царя, что же нелепого вы видите в его поведении? Царя нельзя было вызвать на дуэль — вот он и спровоцировал дуэль с царским военнослужащим. Это было ясно всем современникам, от императрицы (признала посланный Пушкину пасквиль-диплом «отчасти верным») до Лермонтова (написал не только «На смерть поэта», но и «Песню про купца Калашникова» — явно на ту же тему). Только прекраснодушный Жуковский недоумевал, но и он прозрел к концу жизни, сознался в этом сыну Пушкина 8.
А секунданты Лермонтова и Мартынова? Им всем за участие в дуэли грозило, в лучшем случае разжалование в рядовые, в худшем — по букве закона — повешение. Как же можно утверждать, что на следствии «они не думали обманывать», что их разноголосица предопределялась чем-то «загадочным»?
То же самое про эмиграцию — посреди «военного коммунизма» люди метались то в одну сторону, то в другую: днем одолевал ужас перед большевиками, вечером — перед судьбой нищего изгнанника, и никто не мог предсказать, с каким решением душа вынырнет наутро.
Но от всех этих возражений воин Вайль отмахнется как от «вражеской пропаганды». Особенно ненавидит он генералов неприятельской армии Разума, всех этих философов, которым непременно надо залезть со своими препарирующими скальпелями и в живую тайну искусства. Любимец Гандлевский получает мягкий выговор за то, что вставил в стихотворение имена Кьеркегора и Бубера. Порой начинает казаться, что, была бы его воля, Вайль, по примеру Ленина в 1922 году, посадил бы всех философов на Корабль умников и отправил куда-нибудь подальше. Во всяком случае, их имен почти нет в книге, если не считать процитированных разок-другой Шопенгауэра и Кьеркегора, да Канта и Гуссерля, помянутых в одном ряду с Аттилой (СПМ-560).
Другая опасная « морока» — тоска поэтов по Доброму и Справедливому. Конечно, Цветаева уже дала мощную отповедь и этому соблазну, написала два страстных эссе: «Искусство при свете совести» и «О благодарности».
«Ем ваш хлеб и поношу. — Да. — Только корысть — благодарна… Только детская слепость, глядящая в руку, утверждает: „Он дал мне сахару, он хороший”… Меня не купишь. В этом вся суть. Меня можно купить только сущностью… Купить меня можно — только всем небом в себе! Небом, в котором мне, может быть, даже не будет места» 9.
Цветаева, Маяковский, Есенин — важные союзники, нездоровое чувство стыда, всякие там угрызения совести им либо совсем незнакомы, либо они оставлены за гранью стихов (заметим: все трое — будущие самоубийцы). Остальные поэты то и дело дают сострадательную слабину. То Блок уронит слезу на девушку во рву некошенном, на всю нищую страну Россию, на плачущую жену. То Мандельштам призовет «прославить власти сумрачное бремя» и революционный «скрипучий поворот руля». То Пастернак хочет подниматься и падать вместе с пятилеткой, а потом умирает от стыда за то, что уцелел в годы террора 10. То Бродский роняет там и тут слово «родина», «отчизна», говорит о каком-то долге перед эпохой, призывает «не топтать грань между добром и злом» 11.
Со всем этим нужно вести решительную борьбу. Лучше всего — путем умалчивания. Пусть ригористы морали вроде Карабчиевского и Ваксберга 12помнят, что талантливейший Маяковский верой и правдой служил кровавому НКВД, дружил с палачом Аграновым и разъезжал по всему свету на деньги, конфискованные у репрессированных и расстрелянных. Неважно, что Есенину хотелось «задрав штаны, бежать за комсомолом». Главное — великолепие его деепричастий в таких, например, строчках: «Радуясь, свирепствуя и мучась, / хорошо живется на Руси» (СПМ-179). Когда Пастернаковский «дурак, герой, интеллигент» красиво удалился с исторической сцены, уступил власть «темной силе» и начался террор, мы не станем мучить себя и наших поэтов вопросами: почему? Как это могло случиться? Кто виноват? Разве не ясно, что и здесь показали свою искаженную рожу главные правители мировой истории — абсурд и хаос? Как ни старайтесь, умники, философы и моралисты, не получится у вас никакой «схемы — только хаотический навал ужаса» (СПМ-359).
Читать дальше