Советская идеология, обрабатывая образы классиков русской литературы, старательно убирала все черты и свойства, которые могли иметь негативный — с ее точки зрения — оттенок. Не следовало упоминать, что кто-то из наших несравненных гениев проигрывал большие суммы в карты или на рулетке, имел любовниц и незаконных детей, ревновал, завидовал, лгал, интриговал, проявлял трусость и подобострастие, принадлежал к «эксплуататорским классам» или — не дай Бог! — верил в Бога. Страстный борец с коммунистической идеологией Петр Вайль с неменьшей старательностью ретуширует портреты полюбившихся поэтов — но совершенно в другом направлении. От каких же «грехов», от какой безвкусной «черемухи» пытается очистить — оградить — обелить — освободить своих любимцев автор книги «Стихи про меня»?
Лишь постепенно, лишь припоминая другие стихи, поэмы, строчки включенных в сборник поэтов, начинаешь догадываться, какие чувства и черты попадали под цензорские ножницы. Главным образом удалялись — отодвигались на задний план — игнорировались — чувства негативные, болезненные, чреватые угрозой для любой жизнерадостности: стыд, страх, сострадание, гнев, возмущение. А также — в неожиданной солидарности с идеологией коммунистов — убиралась в тень вся сфера религиозных переживаний и исканий наших стихотворцев.
И действительно — что может быть более безвкусным, чем призыв «глаголом жечь сердца людей!»?
Забудем строчки Блока «Мы — дети страшных лет России — / забыть не в силах ничего».
Ошибся Есенин, обещая «новый нож в сапоге» (СПМ-195), никакой нож не объявился. (Если, конечно, не считать террор 1937 года.)
Ахматову, с ее «…кидалась в ноги палачу», просто опустим.
Цветаева, конечно, грешила надрывностью, когда описывала, как «вскрыла жилы…» и кровь хлынула вперемешку со стихами (СПМ-105).
И правильно объяснял Пастернак Мандельштаму, что стихи «Мы живем, под собою не чуя страны…» не имеют отношения к поэзии, а являются просто попыткой самоубийства.
Но и сам Пастернак, наверное, изменял хорошему вкусу, когда оплакивал друзей строчками: «Душа моя, печальница, / о всех в кругу моем. / Ты стала усыпальницей / замученных живьем».
Бродский мог где-то обронить «Неверье — слепота, а чаще — свинство» или «только с горем я чувствую солидарность», а также сотню-другую подобных безответственных заявлений, но мы его ценим не за это.
Когда осознаешь целеустремленность и упорство этого вычеркивания, невольно задаешься вопросом: зачем? Ради какой цели человек, так умеющий наслаждаться стихами, отбрасывает — лишает себя — таких огромных поэтических просторов и пластов? Не может ли оказаться, что он все еще чувствует себя участником литературной реконкисты и, как партизан из анекдота, продолжает пускать поезда под откос и пятнадцать лет спустя после изгнания врага? Или — что более вероятно: он разглядел, что война, в которой ему довелось участвовать в молодости, не в XX веке началась и не в XXI кончится? Что коммунизм был лишь временным обличьем вечных врагов прекрасного? И речь здесь идет не о тех простых врагах — безобразное, примитивное, безвкусное, убогое, — с которыми художник справится и сам — на то он и художник. Нет, имеются в виду враги посерьезнее, те, что много раз уже вторгались в метафизическое царство Прекрасного, неся над головой развевающиеся знамена Разумного (Гегель, Маркс, Жданов), Доброго (Руссо, Толстой, Владимир Соловьев), Высокого (Савонарола, Кальвин, аятолла Хомейни). И вот с ними-то, с их вечными попытками распространить свою власть на художника и ведет свою борьбу автор книги «Стихи про меня».
Защитим поэтов от самих себя
Да, то, что любишь, и тех, кого любишь, положено защищать. Даже если это сведется к «защищать от самих себя».
Тоска по родине, разоблаченная — отвергнутая — Цветаевой, вовсе не единственная «морока»,снедающая душу стихотворца. Как неосторожный ребенок, он снова и снова тоскует по Разумному, тянется к «бессмертному солнцу ума» (Пушкин). Нужно снова и снова объяснять ему, что миром правят абсурд и хаос, что разумное начало в нем — иллюзия, мираж, игрушка рационалистов. Этот тезис всплывает в книге снова и снова, иллюстрируется десятками примеров.
«Поведение Пушкина в истории последней его дуэли нелепо с позиции разума и довольно сомнительно с точки зрения этики.» (СПМ-113)
«Сильное переживание, помню, испытал, прочитав показания секундантов Лермонтова и Мартынова. Через неделю после дуэли четверо вменяемых мужчин, четыре человека чести, вовсе не думая обманывать, рассказали совершенно разное о простейших обстоятельствах события, ведомые чем-то загадочным своим» (СПМ-354).
Читать дальше