В конце концов, когда между друзьями произошло что-то вроде разрыва, когда Степан Трофимович заплакал, предварительно продекламировав две строчки из Пушкина, и сказал по-латыни: «Жребий брошен»,— она, едва удерживая слезы, закончила разговор опять-таки не своей, а краденой фразой: «Я знаю только одно, именно, что все это шалости».
Кажется, что прием несколько, что ли, густоват, что он слишком назойливо подчеркивает намерения автора. Ясно, что Варвара Петровна присваивает все и вся, ясно, что теперь она от макушки до пяток заражена нигилизмом, но не чересчур ли это ясно? Думаю, что такая назойливость закономерна. Речь Варвары Петровны воспроизведена не фонографом, а человеком, Антоном Лаврентьевичем. Передавая дословно речь какого-нибудь «икса», мы бессознательно примешиваем и свое отношение к этому «иксу» и свое отношение к тому, о чем говорится, интонацией, жестом, невольно умалчивая об одном, подчеркивая другое.
В приведенных здесь образцах Варвара Петровна разговаривает двойным голосом. За голосом «высшей дамы» отчетливо различается почтительный голосок хроникера. Благодаря такой маскировке снимается ощущение тенденциозности: читателю кажется, что ему никто не навязывает отношение к Варваре Петровне, что он разгадывает ее сам.
8
Осторожный хроникер предупреждает, что действия властей, административную сторону, устранил из повествования. К губернатору фон Лембке и к его жене Юлии Михайловне он относится с почтением и, чтобы быть подальше от греха, характеристику фон Лембке передоверяет его супруге. Он старается приуменьшить нелепость мер, принятых во время так называемого «шпигулинского дела».
Если губернские власти и порицаются, то с оговорочками и комплиментами.
Упомянув о редких, впрочем, припадках противоречия губернатора супруге, которая уж очень «начала себе чувствовать цену, даже, может быть, немного и слишком», хроникер замечает: «К сожалению, Юлия Михайловна, несмотря на всю свою проницательность, не могла понять этой благородной тонкости в благородном характере. Увы! ей было не до того, и от этого произошло много недоумений».
Осторожненьким словцом «недоумения» хроникер пытается запудрить все безобразия, совершившиеся за короткий срок в городе,— и пожары, и убийства, и самоубийства. В главах, имеющих отношение к чете Лембке, таких деликатных словечек порядочно. Самое простое слово «сладенько» неожиданно выворачивается в «лембковском» тексте: «Он очень бы удовольствовался каким-нибудь самостоятельным казенным местечком, с зависящим от его распоряжений приемом казенных дров, или чем-нибудь сладеньким в этом роде».
И Лембке и вся губернская бюрократия вплоть до мелкого чиновника Блюма осмеивается беспощадней, чем даже Варвара Петровна. Достоевский осуждает губернские власти за то, что они не принимают решительных мер против «социалистов». Вместо того чтобы хватать смутьянов и сажать в каталажки, губернатор разглагольствует о вигах и тори, а Юлия Михайловна, которая, собственно, и держит вожжи правления, кокетничает с молодежью, пытается действовать «лаской и удерживать их на краю». Видно, Достоевский вполне согласен с хроникером, когда тот с редкой для него храбростью заявляет: «...если бы не самомнение и честолюбие Юлии Михайловны, то, пожалуй, и не было бы всего того, что успели натворить у нас эти дурные людишки. Тут она во многом ответственна!»
Если ироническое отношение к Степану Трофимовичу в первых главах романа достигалось главным образом переслащением его мнимых достоинств и невольными комическими оговорками, если Варвара Петровна самообличалась лексикой, иронически подчеркнутой манерой своих возвышенных монологов, то для Лембке Достоевский припас еще более коварный сильнодействующий прием.
Прием этот состоит в особом тоне повествования [15].
Великое это дело — тон повествования!
В разговоре Петра Верховенского с Кирилловым, как на учебной модели, демонстрируется механика приема: высокие понятия и идеи применяются в чуждых ситуациях и контекстах, приправляются едва заметными насмешливыми словечками и, таким образом, снижаются, развенчиваются, «показывают язык». Кириллов употребляет этот издевательский прием сознательно, а у хроникера нужный тон возникает как бы непроизвольно и определяется глубинным, иногда неосознанным впечатлением от персонажа.
Трудно представить фигуру, менее подходящую для административного поприща, чем господин Лембке. Хотя, по уверению супруги, в его голове и мелькали хвостики мыслей, но ухватить эти хвостики, сосредоточиться, подумать, а тем более сделать какие-то выводы — всего этого господин Лембке был мало приспособлен. Если будет позволено понятие «мысль» свести с враждебным этому понятию словом «неподвижность», то господин Лембке был законченным представителем неподвижной мысли. Ходячие догмы и унылые максимы осели под его черепными сводами и окаменели там навеки. Впрочем, оригинальность такого рода не шокировала высшее общество. Умственная стагнация, очевидно, считалась необходимым качеством губернаторской власти. И когда, окончательно свихнувшись, господин Лембке стал бормотать, как щедринский «органчик»: «Довольно, флибустьеры нашего времени определены. Ни слова более. Меры приняты»,— никто не удивился его появлению на другой день на благотворительном балу.
Читать дальше