Кто к торгу страстному приступит?
Свою любовь я продаю.
Скажите, кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою.
А завещанный Византией, вторым Римом, «Риму третьему», Москве, венец «нечестивейшего из царей» Навуходоносора, венец «Вавилонского царства» – рядом с Белым Клобуком православия, венец Антихриста – рядом с венцом Христа? Какой из этих двух венцов более русский? Что значит эта способность смешивать в душе своей два самые противоположные идеала? «Особенная ли это сила русского народа или просто подлость»?
На эти страшные вопросы «двойника» своего Достоевский не может ответить и только чувствует, как в его сознании образ единого Христа «раскалывается», даже не раскалывается, а постепенно, медленно расщепляется: раздвояется; в том-то и вечная хитрость дьявола, что образ этот не может расколоться до конца ; и как не до конца распались обе половины, так и соединяться будут не до конца, будут только сближаться, смешиваться, и это смешанное, смешное будет страшное, – чем смешнее, тем страшнее.
Одинаковое кощунство совершилось в мужике, стрелявшем в причастие, и в Версилове, расколовшем образ; там в бессознательной стихии, здесь в сознании русского народа; и там и здесь грозит ему одна опасность. Мы знаем, что произошло с мужиком в самую последнюю минуту, когда он уже поднял ружье, чтобы выстрелить: «Неимоверное видение предстало ему, – все кончилось». Что произошло с Версиловым после того, как он разбил образ, мы не знаем; только догадываемся, что должно было произойти что-то самое важное, решающее для всей трагедии; но и «Подросток» так же не кончен, как «Бесы»; последние религиозные судьбы Версилова так же скрыты от нас, как судьбы Ставрогина; мы увидим, впрочем, что они продолжаются в судьбах Ивана Карамазова. Погиб ли Версилов или спасся? Как бы то ни было, страшный опыт с «двойником» не мог пройти ему даром. Предстоит одно из двух: или окончательная гибель в лапах Серого, Серединного или столь же окончательная победа над ним – «неимоверное видение» соединенного Лика Христова.
Опыт этот не мог пройти даром и самому Достоевскому. От «Преступления и наказания» до «Подростка» все нисходящие ступени сознательного и бессознательного раздвоения пройдены; дальше идти было некуда; оставалась, может быть, еще одна последняя ступень: Великий Инквизитор – «бунт» и Черт Ивана Карамазова. Но этою ступенью уже обрывалась лестница над самою бездною; уже для самого Достоевского было здесь нечто подобное той последней минуте, когда мужик поднял ружье, чтобы выстрелить в причастие, или когда Версилов замахнулся, чтобы разбить икону; предстояло одно из двух: Достоевский должен был или окончательно погибнуть, вместе со всеми своими раздвоенными героями от Раскольникова до Версилова, или окончательно спастись, победив своего «двойника» так, чтобы в собственной его, Достоевского, душе вспыхнула, наконец, искра между двумя полюсами, чтобы ему самому предстало «неимоверное видение». Кажется, именно это последнее и случилось: он спасся, и, действительно, искра вспыхнула, видение предстало ему в его последнем и величайшем создании, непосредственно следовавшем за «Подростком» и как бы им предсказанным (Макар Иванович – прообраз Зосимы, Версилов – Ивана Карамазова, сам Подросток – Алеши), в создании, которым «все кончилось» для Достоевского, а может быть, не для него одного, но и для всей вообще русской литературы, – в «Братьях Карамазовых».
Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней матерью-землею
Он вступи в союз навек…
приводит Дмитрий Карамазов любимые стихи свои из гимна Церере. «Но только вот в чем дело: как я вступлю в союз с землею навек? Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор или в свет и радость? Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка!» Это и есть та самая загадка, от которой погибли Раскольников и князь Мышкин бессознательно, Ставрогин и Версилов – сознательно. Может быть, и Дмитрий погиб не так же, как они. Но он уже предчувствует, даже почти сознает, хотя, правда, еще очень смутно, возможность спасения; предчувствует не только демонический ужас, но и религиозную святость этой загадки. И Дмитрий находит «совпадение красоты в обоих полюсах»; но между тем как Ставрогина приводит оно лишь к безобразному кощунству, к величайшему отрицанию религии, Дмитрий здесь-то именно, в этом совпадении, и угадывает величайшую религиозную возможность, свой новый и самый торжественный «гимн». От этих совпадений вера его не только не потухает, а, напротив, все сильнее и сильнее разгорается: кажется, он и сгорит в этом огне, а не истлеет заживо, как Ставрогин и Версилов. Там, где для этих двух кончается, для Дмитрия только начинается искание Бога. Он уже почти «знает, чего ищет»: он ищет последней святости плоти и крови, «нового союза человека с древней матерью-землею», нового «целования земли». Он еще не знает, как ему целовать землю; еще целует ее грубо, скотски, в карамазовском сладострастии, в крови и грязи; но уже чувствует, что можно целовать ее и не так; он хочет и будет учиться этому и новому «целованию земли», и если научится, то, конечно, спасен. И не только он может спастись, но уже отчасти видит и самый путь спасения – еще страшный, потому что слишком узкий, но уже неизбежный для него, соединяющий мост между двумя безднами: этот мост есть тайна Плоти и крови, тайна священного и оцеломудренного сладострастия – красота.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу