– Да вы-то кто такой, – вскричал он, – вы-то что за пророк? С высоты какого это спокойствия величавого вы мне премудрствующие пророчества изрекаете?
И во время первого отвлеченного разговора, когда Порфирий, «как-то вдруг подмигнув левым глазом и рассмеявшись неслышно», спрашивает: «Неужели вы бы сами решились перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?» – «Если бы я и перешагнул, то уж, конечно бы, вам не сказал!» – с вызывающим, надменным презрением отвечает Раскольников.
– Да вы-то кто такой – не мог ли бы в свою очередь и Порфирий спросить Раскольникова. – С высоты какого это спокойствия величавого вы, преступник, разбойник вне закона, презираете меня, блюстителя закона и порядка, не одного общественного, но ведь и нравственного порядка, на котором все-таки пока еще только и держится мир?
Но нет, Порфирий об этом ни за что не спросит. Он слишком умен, слишком чувствует, что Раскольников, со своей точки зрения, может быть, и действительно имеет право презирать его.
«– Кто я?» – смиренно отвечает судебный следователь убийце и, хотя в дальнейшем много сыскно-полицейских ловушек, лести, «подлаживания», но есть тут и капелька ядовитейшей искренности: «Я поконченный человек . Человек, пожалуй, чувствующий, но уже совершенно поконченный. А вы – другая статья. Вы мне, Родион Романыч, – прибавляет он, однако, сейчас же со своей загадочною ужимкою, – на слово-то, пожалуй, и не верьте, пожалуй, даже и никогда не верьте». Это значит: я хотя и лгу, но лживыми устами чту Бога истины; я хоть и мертвец, но и мертвым сердцем чту живого Бога. «Вы не глядите на то, что я отолстел – нужды нет, зато знаю, не смейтесь над этим, в страдании есть идея».
«Фу, как это явно и нагло!» – с отвращением думает Раскольников о Порфирии, по другому поводу, но мог бы подумать и по этому самому.
Из чего же, собственно, происходит «наглость», нравственная грубость, «толстота», толстокожесть Порфирия? Во имя чего «покончил» он с собою, погубил душу свою до такой степени, что ему самому кажется душа убийцы сравнительно менее погибшею?
«– Да пусть, пусть его погуляет пока, пусть, – ведь я и без того знаю, что он моя жертвочка и никуда не убежит от меня!» – рассказывает Порфирий о тех ощущениях, которые делает для него полицейский сыск утонченнейшим из всех сладострастии. – «Он по закону природы от меня не убежит, хотя бы даже и было куда убежать. Видали бабочку перед свечкою? Ну, так вот он все будет, все будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть!.. И все будет, все будет около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и – хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно, хе-хе-хе! Вы не верите?»
Да, Порфирию так же «приятно», так же сладострастно-смешно проповедовать христианскую идею страдания своей «жертве», как пауку высасывать живую, бьющуюся в лапах его муху. Но ведь ежели есть нечто страшное для первобытного нравственного чувства в «преступлении» Раскольникова, то нет ли для того же самого чувства чего-то не только страшного, но и гнусного в добродетели Порфирия, в этом паучьем сладострастии торжествующей добродетели? Не одинаковое ли насилие в обоих случаях – там во имя разрушения, здесь во имя сохранения старого порядка? Не одинаково ли в обоих случаях – «человек человеку волк», с тою лишь разницей, что волчье у «разбойника вне закона» обнажено, а у блюстителя закона прикрыто христианскою овечьею шкурою: «Вы на слово-то, пожалуй, мне не верьте, пожалуй, даже и никогда не верьте», – это ведь и есть тот древний волчий дух, дух первого апокалиптического «зверя», дух сохранения, продолжения без конца, соединения Бога и Мамона в серединной пошлости, который заключил как будто вечный союз с духом Христовым: это и есть непроницаемая толща, толстокожесть («не глядите на меня, что я отолстел , нужды нет») государственного Левиафана , одного из тех китов, на которых и доныне держится, если не мир, то Рим, вот уже тысячелетия все падающий и никак не могущий упасть окончательно, Рим, Imperium Romanum – «царство от мира сего».
Теперь понятно, что значит «христианская» мораль, внушаемая Порфирием Раскольникову, пауком – рвущейся из лап его мухе: «Я ведь тебя, мою жертвочку, все равно проглочу, не бейся же, не дергайся понапрасну, – помолись-ка Богу, да прими страдание: не гляди на то, что я отолстел – я знаю, в страдании есть идея, и тебе будет легче, и мне приятнее».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу