Кто станет спорить, что у Осипа Мандельштама, или у Ходасевича, или у Пастернака имеются отдельные стихотворения (иногда отдельные строки), уходящие вглубь так далеко, как Иванов и не пробовал. Но у Осипа Мандельштама все ограничивается такими порывами; Пастернак, написавший стихи изумительные, слишком часто разбалтывает и расплескивает свое дарование в формальных поисках, не таких уже новых и значительных; куда более органический Ходасевич все же страдает какой-то раздвоенностью, не дающей ему возможности говорить полным голосом: не эта ли трещина, очень трагическая, но им не преодоленная, привела его к окончательному стихотворному молчанию. Иванов же именно и прежде всего целостен и органичен — и даже гармоничен. Эта присущая ему гармония совсем не того поверхностного склада, который обычно называется «музыкальностью» стиха. С музыкой у Иванова отношения куда более сложные. Внешняя певучесть, которой он также наделен, идет иногда даже во вред его стихам, соскальзывающим благодаря ей в некую декадентскую «музыку»; тогда как по существу Иванов музыкально мыслит, музыкально переживает и музыкально строит свои стихи. Было бы любопытно сравнить построение некоторых его стихотворений со строением музыкальных пьес — общность их несомненна. Именно об этой музыке, вероятно, и думал Верлен, когда требовал от поэтов «de la musique avant toute chose» (Музыки прежде всего (фр.)).
У Иванова не только музыкальный стих, но и музыкальная логика. Отсюда — впечатление подлинной магичности, никогда не достигаемое легкими романсами. Романс, становящийся заклинанием, перестает быть романсом.
Иванов же, собственно говоря, только и делает, что заклинает — читателя, себя, судьбу, поэзию.
Добра и зла, добра и зла
В ней неразрывное слияние.
Добра и зла, добра и зла
Смысл, раскаленный добела.
Или:
И вижу огромное, страшное, нежное,
Насквозь ледяное, навек безнадежное,
И вижу беспамятство или мучение,
Где все, навсегда, потеряло значение,
И вижу — вне времени и расстояния —
Над бедной землей неземное сияние.
С каким упорством, с какой тщательной постепенностью превращает Иванов своим колдовством — своим мастерством — одно понятие в другое, изменяя его не только внешние признаки, но и его тайный смысл и вместе с тем оставляя его одновременно прежним.
И тьма — уже не тьма, а свет.
И да — уже не да, а нет.
Подлинная магическая операция. И не в таком же ли превращений тьмы в свет и утверждения в отрицание — содержание всей поэзии Иванова, развитие его темы. Не случайно он начал со стихов о «романтическом» лебеде, а договорился в «Розах» до страшного восклицания: «это уж не романтизм! Какая там Шотландия!» Не случайно он непременно шлет благословения, за которыми таятся ужаснейшие проклятия («Хорошо, что ничего, Хорошо, что никого» — «И деревья пустынного сада широко шелестят никому» и т. д.).
Отрицание, опустошение нужны Иванову не для декадентского самоупоения, во всяком случае, не для него одного. Только таким путем может он прорваться в музыкальное утверждение. Жизнь не прощает плачущую Золушку, прощает только «уходящая в ночь», «не нужная больше» музыка. Правда, Иванов разделяет судьбу всякого посягнувшего на магию, может быть всякого поэта. Преображение не приносит окончательного счастья — на дне стихов остается сухая горечь, в которой никакого декадентства уж и в помине нет Замечательное стихотворение «Так или этак» — конечно, лучшее из всех, вошедших в «Отплытие», — даже все целиком превратилось в этот горький осадок отлетевшей музыки в котором музыка все же живее, чем когда-либо. Странная вещь поэзия — в момент, казалось бы, полного отказа от просветления она вдруг засияет самым ярким и таинственным светом, залогом полного освобождения и преображения.
Если бы все стихи Иванова были на уровне этого стихотворения — Иванов был бы не только подлинным и своеобразным, но и большим поэтом. К сожалению, до сих пор, за исключением некоторых прорывов и интонаций, он за черту такого преображения не перешел. Слишком силен в нем след декадентства, наследником которого он сам себя, к несчастью, считает. Даже подлинно трагические моменты он умеет как-то подсластить, приукрасить. Иванова упрекали иногда в отсутствии собственной личности, в перепевах, в переимчивости. Это, конечно, абсолютно неверно. У Иванова – своя тема, свой звук, свое мастерство, даже тогда, когда он сознательно заимствует блоковские сюжеты и словарь. Но чем-то он связан с уходящей эпохой кровно, и этих уз порвать не хочет. В этом смысле — и только в этом — Иванов все-таки эпигон (слово, которому напрасно придают обычно пренебрежительный оттенок). В этом нет ничего плохого, как в факте продолжения или заканчивания прошлого. Иногда такое заканчивание требует даже большей глубины, чем начало нового. Беда лишь в том, что «заканчивает» Иванов послесимволическое декадентство, в чем-то враждебное всякой поэзии, и в частности ивановской. Это мешает до какой-то степени стать Иванову во весь его, действительно большой, рост, может быть, впрочем, помеха эта — временная, а такие стихи, как упомянутое нами стихотворение «Так иль этак», — предвестники будущей книги Иванова, уже вполне отличной от «Роз», нового, решительного этапа в столь значительном ивановском пути.