Толкин, конечно, их так и не называет. Как отмечалось выше, ему, как и автору «Беовульфа», претило само слово «языческий». Он разрешил себе обмолвиться только дважды — один раз в сцене самоубийства Дэнетора, другой раз — по отношению к Черным нуменорцам. Тем не менее, строго говоря, его персонажи, конечно же, язычники. Толкин, долго размышлявший над «Беовульфом», столь искусно балансирующим над пропастью, прекрасно отдавал себе в этом отчет. Точно так же он видел, что противостоящие открыто язычеству христианские образы много раз угрожали захватить власть над его повествованием. Возможно, языческим противовесом песне орла можно считать сцену смерти Арагорна (Приложения). Арагорн — персонаж исключительно добродетельный. У него нет даже недостатков Теодена, и он, подобно какому–нибудь святому, знает час своей смерти. Однако он не христианин, равно как и Арвен не христианка. Поэтому ему приходится сказать ей только: «Я не стану говорить тебе слов утешения, ибо до тех пор, пока мы остаемся в кругах этого мира, утешения нам не дано». Арвен продолжает оплакивать судьбу, но Арагорн может добавить только: «Наш уход полон скорби, но в нем нет отчаяния. Ибо мы не навечно привязаны к этому миру, и за его пределами есть нечто больше, чем память». Эти слова не приносят Арвен облегчения. Она умирает под «увядающими деревьями» «смолкшего Лориэна», кончина ее растворяется в забвении, а когда эланор с нифредилом перестают двести «к востоку от Моря», исчезают и последние следы ее пребывания на земле.
Но, получается, Арагорн все–таки на что–то надеется, все–таки уповает, что за пределами «кругов этого мира» есть нечто, способное исцелить печаль. Правда, доподлинно он ничего не знает. Бросается в глаза, что его смертный одр принципиально лишен каких бы то ни было таинств: ни Последнего Елеопомазания [333], ни каких–либо иных «религиозных утешений». Однако невозможно даже помыслить, что Арагорн мог бы быть навеки проклят только потому, что он ничего не знал о христианстве (хотя о Беовульфе такое говорили). Конечно, он не выполнил в своей жизни того, что необходимо для спасения [334]. Наверное, лучшее, что можно сказать в этом случае, — это что такие герои после смерти отправляются, с чем соглашался и Толкин, не в Ад и не на Небеса, а в Лимб [335], или, как говорит Теоден, «к отцам», дабы «пребыть там, покуда не обновится мир», как утверждает уже Торин Дубощит в «Хоббите», а в худшем случае туда, где, вместе с Навьем, за «навеки затворенными вратами», они будут дожидаться, покуда этот мир не будет «исправлен» (266). В некотором смысле все Средьземелье — именно Лимб: здесь невинные, но не окрещенные души ждут Судного Дня (когда, как мы можем надеяться, они присоединятся к своим спасенным и окрещенным потомкам).
В разные периоды Толкин относился к религиозному содержанию своей книги по–разному. В 1953 году он писал другу–иезуиту:
«Конечно же, «Властелин Колец» — религиозная, католическая книга. Я осознал это, только когда закончил ее, и пересмотрел впоследствии под этим новым углом зрения» (267).
Возможно, Толкину было непросто объяснить иезуиту, почему «религиозная, католическая» книга не содержит ни единого упоминания о религии , но вообще–то причина этого ясна: Толкин думал — или надеялся, — что у Бога был какой–то план и в отношении дохристиан. Позже Толкин, по–видимому, стал сомневаться в правомочности такого оригинального подхода к этой проблеме и писал, например, что эльфийская песня, которую эльфы поют в Ривенделле, — не что иное, как «гимн», и что «эти [взывания к Элберет] и другие кивки в сторону религии во «Властелине Колец» зачастую не привлекают должного внимания» (268). Но, в целом, раннее его утверждение о том, что в книге нет «ни единого упоминания о религии», звучит более правдоподобно, чем позднее, когда он стал уверять, что эти упоминания есть, но они–де «не привлекают должного внимания». Эльфийская песня похожа на гимн не больше, чем Гэндальф — на ангела, а Элберет никак не соотносится со, скажем, Святым Духом, поскольку она отнюдь не является для эльфов невидимым существом, и те эльфы, которые бывали за Морем, вполне могли ее лицезреть. Толкин поступал мудро, расположив вымышленный им миф в пограничной области между твердо определенными реалиями своего повествования и теми его областями, где читатель может дать больше воли своему воображению (Фангорн, Бомбадил, Лутиэн, дороги, кольца). Чрезмерно рассудочный подход к «мифопоэйе» [336]породил бы в итоге только аллегорию. Повторяя приведенный выше филологический комментарий, напомним, что греческое слово «евангелие» было переведено на древнеанглийский как gód spell (в современном английском Gospel) — «добрая весть» о спасении. Но слово spell означает не только «весть, новость» или «волшебство», а еще и «рассказ, история». Значит, в основе Евангелия лежит «хороший рассказ», а «хороший рассказ» должен, по идее, рождать собственное «волшебство» (или glamour).
Читать дальше