Но интеллигенцию уже не остановишь, ее уже очень много, она свято верит в свою способность просвещать, учить, выглядеть совестью нации. Она забита, у нее мало денег, она много работает; из ее среды уже начали выделяться куркули-кулаки (о чем написан трифоновский «Обмен» и отчасти вампиловская «Утиная охота»), но эти явления не мешают богоносности. Именно из среды интеллигенции должен выйти новый пророк, которого в начале ХХ века ожидали из среды крестьянской; отсюда — повышенный интерес эпохи русского модерна к сектам, к народной вере, — и особое, уважительное внимание прозаиков семидесятых к столь же сектантским по сути интеллигентским кружкам, в каждом из которых была своя хлыстовская богородица, иногда в брюках. Мамлеев — типичный народник, только вместо народа у него все те же горожане-эзотерики. И не зря Сергей Сельянов в «Духовом дне» назвал шестидесятников «сектой вроде пятидесятников»: «Серебряный голубь» — последний русский народнический роман, а в восьмидесятые его аналогом выступила, скажем, «Новая московская философия» Пьецуха. И не зря главный народник семидесятых, Юрий Трифонов, составивший наиболее убедительный и вместе с тем уважительный портрет интеллигенции эпохи застоя, так напряженно интересовался народничеством — и посвятил ему роман «Нетерпение».
И был, конечно, трезвый реалист, потому что человек из низов, не склонный к обольщениям, — все про эту интеллигенцию точно понимавший. Видевший, что ни за кем в этом прогнившем обществе нет правды. Он, как и Чехов, сочетал прозу с драматургией (правда, кинодраматургией — в соответствии с духом времени, — хотя написал и недурную комедию «Энергичные люди»). В маленьких рассказах он отважно разоблачал гипнозы нового народничества, трезво изображая разложение русской жизни на всех ее этажах, и прожил, как Чехов, очень мало. Чехов умер в 44, Шукшин — в 46.
Ну, а потом этот новый народ устроил свою революцию и очень быстро доказал, что никакой он не богоносец. Интеллигенция, очутившись у власти, вела себя ничуть не лучше, чем народ, разорявший храмы и свергавший памятники. Она скомпрометировала себя надолго — то-то о ней теперь и не пишут ничего. А если и пишут, то об интеллигенции переродившейся — как в двадцатые годы писали о красных директорах. Таких персонажей, из бывших интеллигентов, дорвавшихся до власти, у нас сегодня пруд пруди. И некоторые умудряются им умиляться.
III
Каким окажется будущее русское народничество, расцвет которого придется на 50—70-е годы XXI века, можно только гадать. Осталось дождаться песенного творчества нового класса: когда этот класс запоет, можно будет с уверенностью утверждать, что это и есть народ. Новое народничество возникнет, как всегда, на волне разочарования новой оттепелью. У него будут чисто стилистические — и значит, самые непростительные — разногласия с дряхлеющей суверенной демократией и пережившей свой ХХ съезд «Единой России». Сильно подозреваю, что этим новым народом будут военные — самый угнетенный сегодня класс, в котором тоже прозревают верность нравственным началам. Стало быть, и следующую революцию тоже сделают они, и хорошо, что мы ее, наверное, не застанем.
Но сегодня народа нет. Он победил, переродился, выродился и перестал писать песни. Новый Олеша — Виктор Пелевин — пишет новую «Зависть», о зависти молодого люмпена к бывшему интеллектуалу, ныне вампиру. Засодимские и Златовратские — Трифонов, Казаков, — как всегда, не дожили. Впрочем, если бы и дожили — вряд ли согласились бы увидеть реальность как она есть. Народники — люди упертые.
№ 15, 23 ноября 2007 года
новые фрагменты старого романа
Роман Тургенева «Отцы и дети» вошел в историю не только потому, что предъявил российскому читателю принципиально новый для него тип нигилиста, но потому, что зафиксировал саму матрицу, типично российскую схему детско-отеческих отношений. Главная проблема в том, что за двадцать-двадцать пять лет, разделяющих отцов с детьми, русский круг успевает провернуться примерно на четверть, и возникает классическая лермонтовская коллизия: «насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом». Вместо того, чтобы продолжать отцово дело, преумножать отцовский капитал и принимать бразды, сын принимается ниспровергать, выяснять отношения, клясться, что у него все будет по-другому, и если в случае с биологическим отцом, что особенно точно зафиксировал Тургенев, есть еще шанс на какое-то кровное родство и вызванную им снисходительность, то с чужим дядькой или с родным дядей все оказывается не в пример жестче.
Читать дальше