В 1962 году она возобновляет работу над “Днем Оттера”. Почему? Исследователи связывают это с ХХII съездом КПСС, второй оттепелью и публикацией солженицынского “Одного дня Ивана Денисовича”, пробившего, казалось, цензурную брешь. Но эта же публикация поставила Гинзбург в затруднительное положение: читатель, ничего не знавший о времени создания “Дня Оттера”, невольно проецировал бы повесть на “Один день Ивана Денисовича”. Сама Гинзбург, как историк литературы, указывала на другого предшественника — Льва Толстого и его замысел “История вчерашнего дня”. “Произведения десятками лет созревают или распадаются в письменных столах — неудивительно, что постепенно у них появляются предшественники <���…> давно уже, как говорит С<���аша> К<���ушнер >, подменен весь литературный процесс”, — с горечью замечала она в “Преамбуле” к публикации (в ее первоначальной редакции).
И Гинзбург принялась переделывать повествование, вводя в него фрагменты, размывающие найденную форму. Внимательный читатель, сравнив оба варианта, может сделать собственный вывод о том, что было достигнуто на этом пути, а что — утрачено. Это — вопрос спорный.
Бесспорно же лишь одно: замечание Александра Кушнера (кстати, близкого друга Лидии Яковлевны и хранителя ее архива, вклад которого в этот проект отмечают составители) о “подмененном” литературном процессе как нельзя больше имеет касательство к прозе Гинзбург.
Подмененный литературный процесс, к сожалению, не подлежит исправлению. Мы можем только предполагать, что было бы, если б Горький отозвался в 1927 году на просьбу Платонова помочь с публикацией “Чевенгура” и ему бы это удалось, если б роман “Мастер и Маргарита” был опубликован в 1940 году, а “День Оттера” Лидии Гинзбург — в 1945-м. Возможно, раньше пошатнулась бы крепость соцреализма.
В записи 1943 года Лидия Гинзбург с поражающей трезвостью, интеллектуальным бесстрашием и горечью рассуждает о том, что современная литература — это “область совершенно условных значений, начисто отрезанных от реальности <���…> ее просто нет как таковой, то есть как художественной деятельности. (Есть особая форма государственной службы…)”.
Ни на какое место “в области условных значений” она претендовать не хотела. И все же она не могла не думать о судьбе сделанного ею. В записной книжке 1943 — 1946 годов, в период творческого подъема и невероятной интенсивности, она заставляет уже знакомого нам Оттера, alter ego автора, размышлять над итогами собственных неудач, над тем, что “признание нескольких человек” (“лучших людей”) все же неполноценно, потому что оно основано на не включенном в “культурный контекст”, и эти “лучшие люди” все же не могут “проверить масштаб, охват его достижений”. Такие вещи проверяются не на “лучших людях”, а на “людях просто”…
Не смягчает горечь прижизненной неудачи и надежда на позднюю реализацию. “Но что такое это осуществление в конце длинного, горького, пустынного пути?.. Не слишком ли мало за десятки лет одиночества и обид?” Что до посмертного признания — то автору оно и вовсе кажется “издевательским”. Зачем же пишет в стол этот человек, обреченный на прижизненную неудачу, отнимая время и силы у других занятий, способных обеспечить социальную реализацию? Ответ такой: “Человеку может надоесть все, кроме творчества”.
Испытала ли Лидия Гинзбург в конце жизни чувство некоторого удовлетворения оттого, что ее проза наконец прошла проверку не на “лучших людях”, а “на людях просто” и оказалась включенной все же в некий культурный контекст, — судить трудно. Но, держа в руках толстенный, тщательно подготовленный и умно прокомментированный том прозы своеобразного писателя ХХ века, не оцененного современниками, нельзя не испытывать чувства удовлетворения оттого, что усилия в деле восстановления исторической справедливости все же не бесплодны.
[1]Гинзбург Л. Я. Проходящие характеры. Проза военных лет. Записки блокадного человека. Авторский сборник. —М., «Новое издательство», 2011.